Лето бородатых пионеров (сборник)
Шрифт:
Одиночество человека ранимого среди массы знакомцев, способных видеть в нем только шутника и балагура. Одиночество человека, в свое время насильно поставленного в колею безбожия.
Впервые остро ощутил я богооставленность всего «городковского» сообщества. Дух растерянности перед жизнью, сломленный дух увидевших перед собой холодную бездну позавчерашних курсантов, вчерашних офицеров и их, некогда гордых собою, жен, – казалось, витал и над уютным пятиэтажным городком, и над окружавшим его хаосом дач и садовых домиков, и даже на кладбище, концентрически растущем неподалеку
Это был последний обстоятельный разговор с ним.
До того – в запущенном офисе моего друга, где отец вдохновенно занимался, как оказалось, полунужными делами. На нем был костюм и связанный матерью красный пуловер. Офис почти не отапливался. Еду отец привозил в 700-граммовых баночках. У него были свои кружка, миска, вилка. Но он еще надеялся на то, что будет востребован. Каждой мелочи он уделял повышенное внимание. Обо всем рассказывал домашним. С редкими обитателями офиса наладил отношения. А занимался… Его «загружали» из сострадания. И, поняв это, я стал потихоньку спускать дело на тормозах. Друг увяз в делах вдали от Москвы. И даже последнюю зарплату отцу заплатил я сам, сказав, что это – переданные для него деньги.
Отчаяние в нем накапливалось…
Наутро 15-го чинили машину. Рядом сновали внуки. Денисов, мастер родом, как и отец, с юга России, добросовестно возился с полуосью.
Отец, по пояс голый, сидел на траве с пивом, и без интереса поглядывал на наше копошенье. Снова во мне поднялась волна отчаянной жалости к нему. Отрешенность его удручала. Хотелось обнять, встряхнуть, утешить, приободрить этого чуть полного человека с седыми вихрами, с остатками вытравленной татуировки между большим и указательным пальцами правой руки, с родинкой на спине, которую я боялся содрать, когда тер ему спину до моих 17 лет, пока жил дома…
А потом за родителями заехали родственники и увезли их в Москву. Больше отца живым я не видел. По пути говорили в основном женщины: о рассаде, о заборах, о других огородных делах, в которых они чудесным образом находят отдушину…
29 июня у меня заклинило машину. Намертво. Мужики подходили, цокали языками. Срок ей выходит, но это – память об отце друга, прекрасном человеке, который умер в тот же день, когда родился мой младший, Алексей. Машину оттащили сначала в деревню, потом в ремонт.
30 июня, проснувшись в хандре и валяясь в постели, подумал: что я, как отец, оставлю после себя сыновьям? Недавняя отповедь Острецова, человека, которого я считал своим «гуру» и старшим другом, отповедь неожиданная и, как мне казалось, вопиюще несправедливая, занозой сидела во мне, и я старался спокойно отделить от потока ругательств справедливые резоны так долго и столь глубоко ценимого мною человека. Подумал не без легкой обиды и о своем отце, – еще лет пятнадцать назад мы с молодой женой с горечью ощущали себя «и потомками, и патриархами».
В 10 утра на «мосту» зазвонил телефон. Жена взяла трубку и я сразу понял, что произошло что-то ужасное. Выпрыгнул не одеваясь. «Держись, держись! – проговорила моя Верка. – Катастрофа… Рыба звонит».
И Рыба, старинный мой товарищ, одноклассник еще, сказал: «Утром умер отец».
Меня
Друзья-соседи молча ждали в машине.
Младший уже «цвел» ветрянкой, и брать его с собой было нельзя.
В поезде времени не заметил, не томило. В метро на «Комсомольской» скрипач играл «Ты меня на рассвете разбудишь…» Безучастно шумела Москва, ставшая враждебной и отцу, и, наверное, всякому русскому.
Мы вышли на «Студенческой». Вокруг – следы недавнего урагана. Куда-то позвонили, что-то прихватили…
Минуты странной легкости («все на мне, и нужно действовать») сменялись трепетом жутковатого ожидания («как дома, как ЭТО произошло»).
… Мать в черном, заплаканная. Сестра как тень. Соседки вокруг. Собрали килограммы мелочи. Дают советы – как, что, где.
Вчера вечером он шутил у подъезда, многие его видели, со многими по обыкновению разговаривал. Потом Арбуз (его бывший сотрудник) позвал выпить. Позже он сказал, что предлагал отцу относительно высокооплачиваемую работу, но с условием, что снова надо будет ездить в Москву. На что отец сказал: «Мой ресурс выработан, не выдержу». Отец пришел домой поздно, но пьяный не шибко.
Ночью же его здорово разморило. Бредил. А рано утром, в полвосьмого, еще окончательно не протрезвев, решил ехать на дачи (это километров пять) на велосипеде. Мать слезно уговаривала или не идти на дежурство, или идти хотя бы пешком. Но он, хоть и жаловался, что плохо себя чувствует, упрямо направился в гараж и сел на велосипед, прихватив с собой сумку с едой и, как оказалось, целым набором сердечных таблеток.
Некто Захватова жила в дачном доме рядом с дорогой. Рядом пруд с лебедями, идиллия. Тем утром она прополоскала белье и перешла дорогу, чтобы его развесить. А когда возвращалась, увидела лежащего рядом отца. Лицо его было разбито и в обильной крови. Банка с супом разбилась. Остатки вытекали на асфальт. Отец был мертв. Он умер мгновенно, не успев испугаться, в седле. И проехал по инерции метров десять мертвым.
Это была уже территория не нашего, Одинцовского, а Наро-Фоминского района, потому и врачей, и милицию вызвали из Нары. Сообщили матери, она дозвонилась Рыбе. Через несколько часов тело отца отвезли в морг Наро-Фоминска…
Тогда, в конце мая, он настоял на том, чтобы мы перед отъездом заехали в его сторожку. Она оказалась закрытой, но можно было разглядеть стол, кровать, баян, плакатики на стенах. Рядом со сторожкой сновал Мухтар, овчарка. Отец раз в трое суток приходил сюда с вечера, делал обход и потом дежурил за 500 рублей в месяц (около 90 долларов). Говорил, что впервые за много лет нашел время посмотреть на небо, увидеть, как изменяются облака, птичек послушать. Утешал нас… Скучал без телевизора. Я дал телевизор, но он уже не пригодился. Тучки, птички… Казалось бы, жить да радоваться пенсионеру-отставнику.