Лето, в котором нас не будет
Шрифт:
— Никто тебя никуда у меня не заберёт, — твёрдо сказала мать, сдавливая его так крепко, что чуть рёбра не треснули. — Ты слышишь? Я никогда и ни за что тебя не отдам.
Потом она, конечно же, рассказала ему, что теперь, с учётом того, что его разрешили оставить дома, их жизнь не так уж круто поменяется. Правда он, Эймери, уже не вернётся в школу. Никогда. Ну, может быть, когда-нибудь и вернётся, — тут мама быстро исправилась. К нему будут регулярно приходить из ОНМ с проверками. Собственно, нужно продолжать тихо сидеть в доме, не высовываться, не проявлять свой дар, а в идеале — убедить всех вокруг, что его просто не существует.
— Я
Книжки — книжки, это здорово. Вот только маме выносить их из фонда нельзя, за это и оштрафовать могут. К тому же книжками жизнь не ограничивается. Учить лайгон по одним книжкам довольно сложно. А осваивать бои на мечах или тот же главтон?! А…
Мама прочитала всё по его лицу и решительно сжала губы.
— У тебя будет всё, чтобы ты продолжал жить нормальной жизнью, что бы ни говорили эти дураки из отдела. В конце концов, пора твоему отцу сделать хоть что-нибудь для тебя.
У Эймери челюсть на грудь упала. Его тихая милая мама никогда не разговаривала таким тоном, что им можно было бы камни резать ломтиками. К тому же, если уж по правде, она использовала другие слова: от "говорили" и "дураки" в них были только окончания.
И он был свято уверен, что мать никогда и ни при каких условиях не будет просить о помощи отца, кого угодно, хоть того же мальёка Лайкура, из-за которого всё и произошло, но только не его. А тут…
Через несколько дней после самого первого визита безымянные люди из отдела посетили его ещё раз и увезли с собой. Мать рыдала, но вежливые и немногословные сотрудники уверяли, что отлучка необходима "для проведения жизненно важных в случае маля Дьюссона исследований, которые несомненно положительно скажутся на качестве его дальнейшей жизни" и займёт не больше пары дней. Так оно и случилось. Мать встретила его так, как встречают вернувшихся с войны, кажется, постарела лет на десять, а он… ничего не помнил. Но за исключением этих двух дней, жизнь вроде бы должна была продолжаться в прежнем ключе… и она продолжалась, вот только недолго.
Соседка, малья Кумбра, встретила Аморет в молочной лавке. Вместо ответного приветствия упёрла руки в объёмистые бока:
— Долго ты ещё будешь прятать своё чудовище, Дьюссон? Я не хочу, чтобы мои внуки ходили по тем же улицам, что и он. Думала, мы ничего не узнаем? В твоём доме нет стальных замков, откуда ты знаешь, что делает твой урод, пока тебя нет дома? А если он выйдет на улицу, туда, где ходят наши нормальные дети?
— Скверный дар! — зашипела с жадным любопытством прислушивающаяся к ним малья Вапра. — Скверный! Пусть он уедет, убирается прочь! Сенатор Крайтон велел ссылать таких в закрытые гетто! В тюрьмы! Маленькое отродье не должно жить рядом с нашими детьми! Пусть он убирается прочь!
Сначала были просто оскорбительные выкрики и комментарии в спину, крошки информации, смешанные с пригоршней домыслов, меняющихся, разрастающихся ежедневно, ежесекундно. Никто толком не знал, в чем же именно заключается дар юного Эймери Дьюссона, но никто и не нуждался в достоверном знании. Достаточно было того, что дар этот — запретный и скверный, то есть, связанный со смертью, что сенатор Крайтон выступает за изоляцию обладателей этих
Потом стало хуже.
За выкриками последовали более материальные угрозы. Надписи на стенах их дома красной краской. Брошенные в окна камни — и доблестные стражи порядка, разводящие руками и опускающие глаза в землю, и вечно занятый стекольщик, отказывающийся принять заказ. Измазанная навозом входная дверь. Дохлые голуби, подброшенные на крыльцо. Трясущиеся руки матери.
Эймери смотрел на неё и не знал, чего ему хочется больше: разрыдаться или уничтожить всех этих людей в округе, чтобы никто — никто больше! — не смел доводить до слёз его маму.
— Смотри! — прошептала мать. — Смотри, как эти люди верят собственным страхам, собственной трусости! Им легче обвинять в гипотетической опасности таких, как ты, чем признать, что они сами — гораздо более жуткие монстры. Ты никогда бы не убил ни одну птицу, ты бы даже цветок без нужды не сорвал.
— Но зачем… — разбитое окно щерилось чёрными провалами. Местный стекольщик сегодня днём вовсе отказался разговаривать с мальей Дьюссон, попросту отвернулся и скрылся в глубине лавки.
— Они толпа. Им страшно поодиночке, невежественным и слабым. Они сбиваются в кучу, ненависть сплачивает их сильнее, чем что бы то ни было. Сила толпы — самая страшная сила, Эйми. Она способна только разрушать и уничтожать.
…А потом случилась та самая ночь, разделившая жизнь Эймери Дьюссона на "до" и "после". Ночь после праздника Последнего листопада, в которую изрядно перепившие горожане выломали хлипкую входную дверь Дьюссонов и ворвались в их дом. Мать успела открыть вечно заедающую задвижку на окне и заставить его, сонного, выпрыгнуть в мокрую ночную траву. А сама осталась в доме — она в щель между окном и подоконником протиснуться не могла. Он так и не узнал толком, что с ней случилось и кто из горожан был виновен в её смерти, да и так ли это было важно? Виновного не нашли и не наказали, но мать похоронили по всем правилам, поставили ограду и даже памятник, он был там один раз, перед тем, как отправиться в Джаксвилль, стоял, не замечая времени и дождя, ничего не чувствуя. Приставленный к нему человек из отдела научной магицины вовсе не был с ним жесток.
Эймери нашли на следующий день, ни уйти далеко, ни спрятаться толком он не смог. В сущности, дар действительно оказался скверным, во всяком случае, с того момента, как Тридцать первый обнаружил, что умеет разговаривать с вещами и ускорять их рост, несчастья так и сыпались на него: одиночество и замкнутая жизнь, смерть матери, приют. Первые несколько недель он ходил по Джаксвиллю как тень мертвеца, с трудом запихивая в себя даже ту скудную пищу, что ему предлагали.
А однажды на детской площадке он встретился с тремя маленькими девочками. Одна из них сидела на качелях с отсутствующим пустым взглядом, вторая деловито копалась в земле, а третья бесстрашно поглаживала бурую крысу. Крыса сидела у неё на коленях и, кажется, ничего не имела против. Девочкам могло быть и шесть, и семь, и даже восемь лет, но вряд ли больше. Ту, что держала крысу, он уже видел раньше — питомец сбежал, а он рассказал ей, куда. И даже поговорил с ней о чём-то ещё, хотя с другими всё это время не раскрывал рта.