Лето, в котором нас не будет
Шрифт:
— Хортенс, пойми — я не преступник, конечно, но те, кто знают о нас, относятся к нам хуже, чем к преступникам. Если фракция Крайтона одержит полную и окончательную победу, для нас вообще могут сделать закрытое гетто где-нибудь на юге Айваны. Я уже был в таком, я имею в виду, в приюте, там было… не очень. И твои родители будут недовольны, мягко говоря, если узнают. Нет, они будут в ужасе.
— Но… обладатели скверных даров, — это словосочетание даётся мне с трудом. — Они же где-то… живут? Заводят семьи, работают…
— Хортенс, — Эймери смотрит мне в глаза. — Нас мало. Может быть, сотни две-три человек на всю Айвану. До двадцати одного года мы живём в приютах, а самые безобидные
— Но почему? Да, ты, наверное, можешь убивать с этим своим даром, но ведь и стихийные маги могут… Артефакты могут приносить вред, а целители изготавливать яды!
— Всё верно. И ежегодно несколько сотен человек погибает от ударов чугунными сковородками, гораздо больше, чем во время уроков фехтования. Но если над трупом ты увидишь человека со шпагой и человека со сковородкой, кого в первую очередь ты обвинишь? И может статься, потом тебе вовсе не захочется исследовать рану… Хортенс. Ты мне нравишься, с первого взгляда там, в моей комнате на четвёртом этаже, понравилась, — смена темы настолько резкая, что я не сразу понимаю смысла произнесённых им слов. — Капризная малышка, очаровательная, как фарфоровая куколка, упрямая и вспыльчивая, всё время пытавшаяся казаться хуже, чем есть. Я очень плохо поступил, приведя тебя сюда. Я не хочу, чтобы ты уходила, но я очень тебя прошу — встань и уйди. Тебе всего семнадцать, у тебя вся жизнь впереди. Я провожу….
Мы смотрим друг на друга, и это притяжение невероятно. Чем больше я понимаю, что он абсолютно прав, тем сильнее меня к нему тянет.
Наверное, я просто дура.
— Я обещала тебе поцелуй за ответ на каждый мой вопрос, — говорю я ему. — Не хочу оставаться должной.
На столе горят свечи, пламя колышется, тени пляшут по бледному лицу Эймери. Я бросаю взгляд на огонь — и он гаснет, а Эймери притягивает меня к себе.
Правильно. Правильнее ничего и быть не может.
…дверь распахивается резко и неожиданно, как будто от пинка. Впрочем, почему — "как будто"? Её распахнули пинком. Силуэт стоящего на пороге человека не узнать я не могу при всём желании. Это мой отец, Аделард Флорис, собственной персоной.
И он в ярости.
Глава 14. Необычный мальчик
Одна тысяча пятьсот четвёртый год
Бежать из Джаксвилля Тридцать первый решил не сразу.
Мама умерла в ноябре. Всё самое страшное, как он думал, случилось именно осенью — в начале осени год назад открылся его скверный дар, осенью же не стало мамы, и он остался один.
Пока она была жива, всё было нормально, почти хорошо. Хорошо — но уже не просто.
Собственный дар он осознал не сразу, конечно. Взрослые, даже такие, как мама, с которыми можно поделиться почти всем, удивительно непонятливые. Сколько раз он слышал "откуда ты это узнал?!", но никак не мог понять, что же именно от него хотят. И, конечно, он ничего плохого или особенного в себе не видел. Нужные слова, чтобы ответить на очередное "откуда" нашлись, когда ему исполнилось восемь. Мама выслушала его внимательно и доброжелательно, только вот лицо у неё было очень и очень странное. Он-то думал, она обрадуется,
Молчала, думала.
А потом обняла его и долго сидела, вжавшись подбородком в тёмную лохматую макушку. Такие вот нежности он не очень любил и ни от кого, кроме мамы, не стерпел бы. Мама сидела-сидела, а потом зашептала ему на ухо, что она очень им гордится, что он огромный умница, что она не знает никого, кто умел бы вот так разговаривать с вещами, но говорить об этом кому-то ещё — нельзя. Это большая-большая тайна.
— Почему? — с интересом спросил Тридцать первый. Тайны он любил.
— Потому что там, в Сенате, таких талантливых, как ты, сразу же заберут на очень сложную службу, — сказала мама. — И нам с тобой придётся расстаться, надолго.
— Я же ещё ребёнок, — недоверчиво сказал он. Подобный факт трудно признать в восемь лет, но если подозреваешь, что взрослый тебя обманывает… Даже мама, которая никогда ему не врёт. Глупо врать человеку, которому говорят правду даже вещи. Мама ему и про отца рассказала, не временного, а того, настоящего. И про то, что он её оставил, что у него была законная, "настоящая" жена и другие дети. И даже показала письмо, которое надо ему отправить на тот случай, если с ней что-нибудь случится.
Тридцать первый не хотел об этом думать. Отца он видел — в мимолётном воспоминании одной старой книги, учебнику по лайгону. И хотя этого человека, бросившего его и её мать, ненавидел со всем пылом, доступным его возрасту, почему-то стал везде таскать эту книгу с собой, и даже учить сложный язык для одарённых. Казалось бы, зачем, дара-то у него нет.
…оказалось, есть. И какой!
Из школы его мама забрала, и он, наверное, был единственным ребёнком в мире, который искренне по школе скучал. Ему нравилось учиться, и любой предмет давался легко. Даже гимнастика!
— Ребёнок, но ты не обычный ребёнок, — тихо сказала мама. — То, что ты умеешь, не умеет никто, понимаешь? Они могут забрать тебя у меня. Не рассказывай никому, слышишь? Это очень важно!
Тридцать первый — тогда ещё просто Эймери Дьюсссон, сын Амарет Дьюссон, — кивнул. Услышал и запомнил.
Правда открылась неудачно. Ему просто не повезло.
Эймери было девять, когда мама дружила с мальёком Лайкуром. На его памяти это был третий мамин друг, самый неприятный из всех: высокомерный до брезгливости, весь какой-то двуличный и скользкий. Тридцать первый с ним не ссорился, но и близко не подходил — он вообще не любил чужаков, но ради мамы терпел. И знал, что мама встречается, то есть дружит с мальёком Лайкуром не просто так — этот мужчина работал в отделе научной магицины, отвечал за отдел благостного целительства.
— Ты хочешь, чтобы Лайкур излечил меня от моего дара? — спросил он однажды. Мама вздрогнула. Обхватила себя руками, как будто ей стало холодно, хотя холодно не было — самое начало октября, погода ещё стояла поистине летняя.
— Эйми, — тихо сказала она. — Ты же мне доверяешь, верно? И я тебе доверяю… Ты у меня умница. Поэтому послушай внимательно. Твой дар — особенный дар. В нём нет ничего плохого, но многие люди… многие люди его бояться. А значит, они будут бояться и тебя. Людям свойственно бояться того, чего они не знают, а ещё они часто злятся на то, чего они боятся, потому что собственный страх делает их уязвимыми, понимаешь? И когда таким, как ты, исполняется двадцать один год, ваш дар стирают. Они называют это "запечатыванием", но на самом деле, его стирают. Они могли бы сделать это и раньше, но говорят, что это негуманно, то есть — жестоко. Но на самом деле, они просто боятся, что дар не сотрётся полностью… В общем, я не знаю точно.