Лист Мёбиуса
Шрифт:
— Сам ты сплошная патология… Дернуло же тебя вякать о педерастии… Так перепугал Лембита, что… — Но Стелла говорила безо всякой злости.
— Видишь ли, — продолжал Пент затронутую тему, — я представлял себе, что он начнет распевать о былых вольностях, золотой поре Эстонии и о трофейных воротах шведской Сигтуны. И еще, возможно, о своеобразии угро-финского праядра и об опасности ассимиляции. И что же? Гораздо важнее для него оказалось то, что мы в прошлом были невежественными. Самое, по-видимому, существенное. Нечто вроде разглагольствования вокруг слов из песни «А эстонец и его племя — их никто не уважает». Весьма странные радости. Или особый вид мазохизма? И как он смаковал прожорливость пращуров —
— Махонький, белесый, озабоченный, суровый и непахучий… Так ты сказал? — засмеялась жена. И она, стуча каблучками, направилась к буфету. — Знаешь, мне хочется рюмочку коньяку. Благоухающего.
Стелла достала бутылку и рюмки и налила превосходного коньяка «Бисквит», подаренного Пенту одним иностранным гостем. Ему порой перепадали подобные подарки. И поскольку коньяк был особенно хорош, он пересилил себя и не откупорил сразу бутылку. Что в тот период, кстати сказать, было очень нелегко.
Слово «непахучий», как видно, особенно рассмешило Стеллу. Почему? И почему Пент, характеризуя Лембита, к другим эпитетам добавил именно этот? Вспомнился такой эпизод. Когда Пент совсем перепугал Лембита своими бредовыми рассуждениями, он на радостях махнул рукой и уронил на ковер сигарету. Она покатилась к ногам Лембита, и Пенту пришлось лезть под стол, чтобы поднять ее. И там он узрел его миниатюрные ножки, обращенные пальцами внутрь. На Лембите оказались носки с народным узором; этот культ национальной самобытности, распространившийся во все мыслимые пределы, пробудил в Пенте необъяснимую неприязнь, и он сделал глубокий вдох. Вероятно, подсознательно хотел к чему-нибудь придраться. И что же он ощутил? Ровным счетом ничего. От ног не пахло. У Пента был чувствительный нос химика — если там что-то и пахло, то его же собственные так называемые гостевые шлепанцы. Вот как появился эпитет «непахучий».
Свои несколько позорные придирки Пент решил оставить про себя. Но не тут-то было.
— Лембит и впрямь непахучий, — шаловливо защебетала Стелла. — И знаешь почему? Злые языки говорят, будто у него вошло в привычку таскать с собой запасные носки. Якобы в обеденное время он заглядывает в туалет и меняет их.
Тут тайные сладострастники рассмеялись.
Н-да, итак они потягивали свой «Бисквит». Чашечка с остатками сенного настоя Лембита не смотрелась на столе — Пент сказал, чтобы Стелла выплеснула эту силосную жижицу. Она опять захихикала и упрекнула мужа: дескать, как он непочтительно отзывается о ее целительном питье!
— Нет, ты просто обязана немного рассказать о мировоззрении Лембита. Сейчас ты готова слегка посудачить о нем, но вообще-то ты его уважаешь. Что же получается — смакование нашей былой невежественности для него ничто иное как сладкое самобичевание? Так ведь?
Стелла перестала смеяться и хотя без явной охоты, все же допыталась разъяснить позицию Лембита. То, что она наговорила, ясностью не отличалось, но какой-то смысл в этом, кажется, имелся. Кто действительно любит человека, явствовало из ее рассказа, тот любит его со всеми недостатками; закрывать на них глаза было бы нечестно. Многие же склонны любить свой народ приукрашено, позабыв все тягостное, все то, что мешает нашей нынешней европеизации. Надевают шоры на глаза. Отсюда определенная нечестность, даже надлом. Лембит утверждает, что только тот, кто прочувствовал, кто болезненно пережил нашу довольно печальную и не слишком утешительную историю, не разочаровавшись при этом, — только тот может сказать, что в самом деле любит свой народ. Как Достоевский любил русский народ.
— Ну ладно, — не вытерпел Пент. — Допустим у тебя на кончике носа вскочил нарыв, неужели я должен его полюбить? Это же противоестественно. На мой взгляд, я никогда не полюблю твой злосчастный нарыв, но мои чувства к тебе он не поколеблет…
Стелла приняла этот пример с улыбкой и опять хотела увильнуть от серьезного разговора, но Пент проявил настойчивость.
— Конечно, в нашей истории немало нарывов, только не слишком ли усердно ищет их товарищ Нооркууск? Уж не приукрасил ли он историю со своими предками?
Стелла подтвердила догадку Пента и кое-что добавила. Из переписки двух помещиков следует, что один из них разводил охотничьих собак и продавал их даже за пределы Эстонии. Но у этого господина не было хорошего кузнеца. И когда второй решил приобрести собак, первый попросил уступить ему кузнеца, и если работник окажется толковым, обещал подарить собак просто так.
— Ну вот — всё не столь уж худо. Ничего похожего на невольничий рынок, который так хотели изобразить. Унижать людей не собирались.
— Между прочим, предок Лембита вроде бы очень сильно разбогател, поскольку на Кихну не было конкурентов, — сказала в довершение Стелла.
— И вообще, разве наша история так уж постыдна, — продолжал Пент. — В том же семнадцатом веке Форселиус представил шведскому королю эстонских парней, которые хорошо читали и пели. И те якобы удостоились высочайшей похвалы. В начале семнадцатого столетия во всей Европе, вероятно, было не так много крестьянских детей, знавших грамоту. А в середине этого столетия у нас открылся Тартуский университет. Конечно, он подвергался германизации, но раз сами немцы хотели нас германизировать, значит эстонцев не так уж презирали. К тому же эстонцы путешествовали. Например, тот самый Ситтов, о котором пишет Яан Кросс, в пятнадцатом веке обучался в Нидерландах живописи и получил европейскую известность. Конечно, он не Рафаэль, но ведь мы маленький народ, нас всего миллион. Однако мы больше всего можем гордиться тем, что пережили всех немцев, шведов и царей и все еще существуем.
— Ага, теперь ты дуешь в мою дуду, — заметила Стелла.
— И ведь все это время нас хотели ассимилировать. Даже сам Гиммлер. И то, что он провозгласил, выходит из ряда вон — ты ведь знакома с материалами Нюрнбергского процесса, — «Эстонцы относятся к тем немногим народам, которым мы можем позволить слиться с нами без ущерба для себя…» Конечно, нам это чести не делает, скорее наоборот, поскольку предполагает, что нас легче поглотить, чем, скажем, чехов или поляков…
Пент отметил про себя, что Стелла, вообще столь бойкая в национальном вопросе, проявляет апатию; очевидно, осталась недовольна борцом за идею Лембитом. Пент ощутил некую атавистическую гордость самца. Тем более что супруга весьма недвусмысленно поглядывала на спальню. Когда из двух бьющихся сохатых остается один, лосиха долго не кочевряжится. (Доктор, я прекрасно знаю, что законы биологии нельзя трактовать расширительно, упрощать их и переносить в человеческую сферу, ну да ладно!) И Пент продолжал донимать Стеллу:
— После всех твоих разговоров я полагал, что скоро стану рогоносцем. Ведь у вас с Лембитом в некотором роде общие взгляды и я считал, что ваши сердца бьются в унисон, теперь уже не считаю. А если женщина увлечена идеями мужчины, то она увлечена и самим мужчиной. Такими душевными существами считают женщин умные мужчины. А если души настроены на один лад, то мне вмешиваться нечего.
— Господи, какая ты бестолочь! Лембит?! Совершенно не мой тип. Махонький, белесый, озабоченный и непахучий… — захихикала она. — Но скажи-ка, почему же тебе нечего вмешиваться? Хотя это так глупо…