Литературная Газета 6299 ( № 44 2010)
Шрифт:
С апреля 1971 и по март 1972 года я, как говорили тогда моряки-рыбаки, не вылезал из морей. Молодой, неотёсанный, с «Моби Диком» в башке и портретом папы Хема за пазухой я впервые ступил на палубу БМРТ «50 лет ВЛКСМ» в районе Ванкуверо-Орегонской банки. Нас, только что прибывших с пассажира «Марии Ульяновой», выстроили на ботдеке, и капитан самолично осмотрел пополнение (сверил каждого с судовой ролью с такой тщательностью, словно эта роль каким-то образом уже была обозначена на наших лбах). Среди нас, в основном демобилизованных из армии, были мотористы, слесари, электрики, но в большинстве – матросы-обработчики, то есть матросы фабрики. Поэтому рядом с капитаном стоял зав. производством. Когда
Так уж случилось, что из четырнадцати завербованных «мариманов» только я шёл по судовой роли матросом добычи. Теперь я понимаю, что в отделе кадров Находкинского управления активного морского рыболовства работали великие знатоки чёрного юмора. Послать матросом палубы человека, никогда прежде не ступавшего на палубу, это, знаете, надо быть юмористом по призванию. Впрочем, тогда мне было не до смеха.
Старший тралмейстер неторопливо обошёл меня, нисколько не смущаясь, что осматривает оценивающе-придирчиво – дескать, покупать или не покупать? Меня задело, что сам я, мой интеллект вроде как бы и ни при чём – живой товар, в чём-то схожий с рабочей лошадью, и только. Он уловил моё состояние, презрительно усмехнулся в лицо, а когда я напрягся – левой рукой чуть-чуть обнажил клинок и, повернувшись к капитану, сказал, что нет, он не возьмёт меня на палубу ни за какие коврижки. Старший тралмейстер слегка ударил ладонью по рукояти и словно поставил точку.
– На фабрику, – приказал капитан, а глаза мои всё ещё ослеплял просверк клинка – «нет!».
Ванкуверо-Орегонская банка тянется вдоль берега от Лос-Анджелеса до островов Королевы Шарлотты.
Фабрика. О хек серебристый, о минтай голубоглазый! Я стоял на фасовке в красных резиновых перчатках и не чувствовал рук, потому что ночью мы «отрывались» от экспедиции и тайком промышляли серого окуня, оберегаемого всеми возможными и невозможными международными конвенциями. Однако конвенции конвенциями, а «кусать хоцетца». И мы браконьерничали и в считаные часы фасовали и серого, и красного окуней – они шли вперемешку.
Я снимал перчатки, и казалось, под ними такая же другая пара. Руки, изрезанные и исколотые шпагами плавников, были похожи на кровоточащие раны. В пересмене из кают слышались стоны, как из полевого госпиталя. Я и сам, чтобы хоть как-то облегчить боль, закидывал руки за голову и через минуту уже не мог освободиться от ощущения, что держу в них своё воспалённое сердце.
А днём мы шкерили хека, то есть «гнали филе». Наши шкерочные ножи ничем не отличались от садовых, но мы обламывали им заводские кончики, а новые оттягивали не «к себе», а «от себя». Ножи становились похожими на разбойничьи «финки», и всё же в сравнении с ножами добытчиков они выглядели явной «порнографией». Более того, лично для меня шкерочный нож служил дополнительным напоминанием о старшем
Я выкатывал тележки из морозилок и из алюминиевых противней выбивал брикеты свежезамороженной рыбы, которые тут же укладывались в картонные короба. Нет нужды говорить, что из этих погнутых бесформенных противней рыба выбивалась с таким трудом, что всякий выбивальщик на БМРТ был больше похож на молотобойца. Иногда сквозь рваные перчатки пальцы буквально припаивались к инистому алюминию, и тогда живая кожа отдиралась с мясом, отслаиваясь от синих ногтей. Но и это ещё не было адом.
Весь август и весь сентябрь хек шёл валом. Фабрика не успевала обрабатывать сырец, и капитан приказал варить рыбную муку. Тукомольный агрегат, словно бетономешалка, вываливал в трюм чадящую комкообразную массу, и я пропускал её через РМУ, рыбодробильную мучную установку. Потом с помощью лопаты и иглы я затаривал и зашивал мешки, а чтобы они, не дай бог, не привалили меня, укладывал их ровными штабелями.
Я работал один – шесть через шесть. То есть шесть часов вахты сменялись шестичасовым отдыхом, за время которого возле РМУ накапливались такие горы необработанного тука, что мною невольно овладевало отчаяние.
Почему зав. производством назначил меня матросом РМУ? Предполагаю, что причина в его обычном противостоянии старшему тралмейстеру. На любом судне матросы добычи – привилегированная белая кость, а обработчики – рабсила, и только. И вдруг в моём лице добытчик попадает в обработчики. Ну как тут не отыграться?! И меня опустили, опустили ниже фабрики, в трюм. Разумеется, тут всё имело значение: и его герметичность, и расположение (рядом с машинным отделением), и удушливая вонь свежесваренной массы, ассоциирующаяся с вонью геенны огненной. Впрочем, когда я включал РМУ и вибрация и рёв почти физически смешивались с жёлтым непроглядным облаком, застилающим светильники, я уже точно знал, что я в аду.
Я работал в плавках. Обильный пот заливал глаза и уши – терялось чувство времени и пространства. Единственное спасение – труба вентилятора. Но она выходила на траловую палубу, и добытчики (ирония судьбы), чтобы не дышать смрадом мукомольного трюма, частенько забивали её старыми бушлатами и всякой другой ветошью. И тогда, обессиленный угаром, я выключал установку и, стараясь не упасть, поднимался к добытчикам. Поначалу они хохотали и, юродствуя, шарахались от меня. Я поднимался к ним как бы с того света. Да так оно и было. Я не вступал в споры. Я стоял, смотрел на линию горизонта и – дышал. Дышал всей грудью и всеми небесами. Мир был красив и чудесен, и я знал, наверное, что американское небо и небо над Россией, на которое, быть может, именно сейчас смотрит, как и я, близкий мне, родной человек, – есть одно небо. Я понимал это настолько объёмно и полно, что горло перехватывали спазмы.
Потом я вытаскивал из трубы вентилятора старые бушлаты и ветошь и выбрасывал за борт. Так повторялось много раз, но однажды я поднялся на палубу и не услышал обычного хохота. Никто меня не задирал, не юродствовал, а моё появление, появление матроса, измордованного нечеловеческим трудом, принесло на палубу даже некоторое облегчение (я это почувствовал по какой-то общей ауре, вдруг коснувшейся меня).
Тогда я ещё не знал, что где-то там, в небесной канцелярии, ведётся скрупулёзный учёт человеческому страданию. И всё то, что ещё вчера заслуживало нареканий и упрёков, назавтра вполне может обернуться в вашу пользу и заслужить хвалу и уважение.