Литературные воспоминания
Шрифт:
столу и, опираясь на него, проговорил задумчиво: «Господи боже! Ну, если бы
один, два ругали, ну и бог с ними, а то все, все...» [030]
В начале лета 1836 года Гоголь уехал за границу на пароходе. Он
действительно «устал душою и телом», как сам говорит. Шесть лет
беспрерывного труда, разнообразных предприятий и волнений, даже не принимая
в соображение последних тяжелых ударов, нанесенных всем его ожиданиям, требовали сами собой отдыха. По первым письмам, полученным от него
границы, видно, что Гоголь скоро отыскал покой и ровное настроение духа. Это
подтверждается и письмами, напечатанными г. Кулишем. Известие о смерти
Пушкина в 1837 году потрясло Гоголя до глубины души, оставило навсегда
незаместимую пустоту в его жизни, но нравственных оснований его нисколько не
изменило, по крайней мере письма его, после жарких выражений тоски и боли по
невозвратимой общественной и еще более личной для Гоголя утрате, принимают
снова характер тихого, спокойного созерцания людей, говорят о заботах, вызываемых плохим состоянием его здоровья, ясно дают подразумевать ровный, размеренный и спокойный труд и во многих местах носят свидетельство, что
Гоголь еще наслаждался природой и искусством просто, непосредственно, как
человек, продолжающий свободно воспитывать мысль. Пелена известного
однообразного цвета еще не распростиралась перед глазами его. Он только вошел
61
в себя, но еще не обратился к самому себе с беспощадно кропотливым анализом; ограничил свою деятельность и установился в ней, но еще не давал ей значения
аскетического подвига; сличал жизнь, обычаи, мнения народов и вникал в них, но
еще не делался судьей стран и убеждений... Цели чисто человеческие и земные
еще мелькали перед ним со всеми очарованиями, какие заключают в себе, и это
может показать следующий, неизданный отрывок из общего послания его к
приятелям. Оно принадлежит к 1837 году и писано из Парижа 25 января.
«Да скажи, пожалуйста — с какой стати пишете вы все про «Ревизора»? В
твоем письме и в письме Пащенка, которое вчера получил Данилевский, говорится, что «Ревизора» играют каждую неделю, театр полон и проч. ... и чтобы
это было доведено до моего сведения. Что это за комедия? Я, право, никак не
понимаю этой загадки. Во-первых, я на «Ревизора» — плевать, а во-вторых... к
чему это? Если бы это была правда, то хуже на Руси мне никто бы не мог
нагадить. Но, слава богу, это ложь: я вижу через каждые три дни русские газеты.
Не хотите ли вы из этого сделать что-то вроде побрякушки и тешить меня ею, как
ребенка? И ты! Стыдно тебе,— ты предполагал во мне столько мелочного
честолюбия! Если и было во мне что-нибудь такое, что могло показаться легко
меня знавшему тщеславием, то его уже нет; пространства, которые разделяют
меня
своей... Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях. Они вроде грозных
обвинителей являются глазам моим. Забвенья, долгого забвенья просит душа. И
если бы появилась такая моль, которая бы съела внезапно все экземпляры
«Ревизора», а с ним «Арабески», «Вечера» и всю прочую чепуху, и обо мне в
течение долгого времени ни печатно, ни изустно не произносил никто ни слова—
я бы благодарил судьбу. Одна только слава по смерти (для которой, увы, не
сделал я до сих пор ничего) знакома душе неподдельногопоэта. А современная
слава не стоит копейки...» [031]
Здесь, конечно, виден шаг вперед, но по одному и тому же направлению. Он
только перенес жажду славы с современников на потомство. Если письмо это
удивило приятелей, знавших, как всегда дорожил он современным успехом и
влиянием на публику, то это была их вина: они не поняли обыкновенного
явления, замечаемого у всех гениальных писателей — при начале нового труда
смотреть с отвращенном на путь, уже пройденный. Гоголь еще мало изменился.
Только и 1839 году появляются у него фразы вроде следующей; «Германия есть
не что другое, как самая неблаговонная отрыжка гадчайшего табаку и мерзейшего
пива» [032]. Тут уже сказалось влияние Италии и особенно Рима, в котором он
провел весну 1837 и потом почти беспрерывно два года (с осени 1837 по осень
1839) [033]. Влияние начинает все более усиливаться и проявляется отвращением
к европейской цивилизации, наклонностию к художническому уединению, сосредоточенностию мысли, поиском за крепким основанием, которое могло бы
держать дух в напряженном довольстве одним самим собою. Со всем тем
особенности эти, возникающие мало-помалу в характере Гоголя, до такой степени
еще слиты с прежним свободным и многосторонним направлением, что указать
начало их, первый, так сказать, толчок, подвигнувший ум в эту сторону, нет
никакой возможности. Это все равно что желать подсмотреть минуту, когда
62
зарождается болезнь в человеке или уловить мгновение, когда начинается
развитие какой-либо части в организме его. Мало-помалу также Гоголь
погружается весь в новый свой труд: «Мертвые души». Если эта поэма по
справедливости может назваться памятником его как писателя, то с неменьшей
основательностию позволено сказать, что в ней готовил он себе и гробницу как
человеку. «Мертвые души» была та подвижническая келья, в которой он бился и
страдал до тех пор, пока вынесли его бездыханным из нее. Я постараюсь далее