Литературные воспоминания
Шрифт:
литература почти не существовали для него), и из всех имен иностранных поэтов
и романистов было знакомо ему не по догадке и не по слухам одно имя —
Вальтер Скотта. Зато и окружил он его необычайным уважением, глубокой
почтительной любовью. Вальтер Скотт не был для него представителем
охранительных начал, нежной привязанности к прошедшему, каким сделался в
глазах европейской критики; все эти понятия не находили тогда в Гоголе ни
малейшего отголоска и потому не могли
любил Вальтер Скотта просто с художнической точки зрения за удивительное его
56
распределение материи рассказа, подробное обследование характеров и
твердость, с которой он вел многосложное событие ко всем его результатам. В эту
эпоху Гоголь был наклонен скорее к оправданию разрыва с прошлым и к
нововводительству, признаки которого очень ясно видны и в его ученых статьях о
разных предметах, чем к пояснению старого или к искусственному оживлению
его... В тогдашних беседах его постоянно выражалось одно стремление к
оригинальности, к смелым построениям науки и искусства на других основаниях, чем те, какие существуют, к идеалам жизни, созданным с помощью отвлеченной, логической мысли — словом, ко всем тем более или менее поэтическим
призракам, которые мучат всякую деятельную благородную молодость. При этом
направлении два предмета служили как бы ограничением его мысли и пределом
для нее, именно: страстная любовь к песням, думам, умершему прошлому
Малороссии, что составляло в нем истинное охранительное начало, и
художественный смысл, ненавидевший все резкое, произвольное, необузданно-
дикое. Они были, так сказать, умерителями его порывов. В этом соединении
страсти, бодрости, независимости всех представлений со скромностию, отличающей практический взгляд, и благородством художественных требований
заключался и весь характер первого периода его развития, того, о котором мы
теперь говорим.
Никогда, однако ж, даже в среде одушевленных и жарких прений,
происходивших в кружке по поводу современных литературных и жизненных
явлений, не покидала его лица постоянная, как бы приросшая к нему
наблюдательность. Он, можно сказать, не раздевался никогда, и застать его
обезоруженным не было возможности. Зоркий глаз его постоянно следил за
душевными и характеристическими явлениями в других: он хотел видеть даже и
то, что легко мог предугадать. Сколько было тогда подмечено в некоторых общих
приятелях мимолетных черт лукавства, мелкого искательства, которыми
трудолюбивая бездарность старается обыкновенно вознаградить отсутствие
производительных способов; сколько разоблачено риторической пышности, за
которой любит скрываться бедность взгляда и понимания, сколько открыто
скудного
составляло потеху кружка, которому немалое удовольствие доставлял и
тогдашний союз денежных интересов в литературе со всеми его изворотами, войнами, триумфами и победными маршами! Для Гоголя как здесь, так и в других
сферах жизни ничего не пропадало даром. Он прислушивался к замечаниям, описаниям, анекдотам, наблюдениям своего круга и, случалось, пользовался ими.
В этом, да и в свободном изложении своих мыслей и мнений круг работал на него.
Однажды при Гоголе рассказан был канцелярский анекдот о каком-то бедном
чиновнике, страстном охотнике за птицей, который необычайной экономией и
неутомимыми, усиленными трудами сверх должности накопил сумму,
достаточную на покупку хорошего лепажевского ружья рублей в 200 (асс.). В
первый раз, как на маленькой своей лодочке пустился он по Финскому заливу за
добычей, положив драгоценное ружье перед собою на нос, он находился, по его
собственному уверению, в каком-то самозабвении и пришел в себя только тогда, как, взглянув на нос, не увидал своей обновки. Ружье было стянуто в воду густым
57
тростником, через который он где-то проезжал, и все усилия отыскать его были
тщетны. Чиновник возвратился домой, лег в постель и уже не вставал: он схватил
горячку. Только общей подпиской его товарищей, узнавших о происшествии и
купивших ему новое ружье, возвращен он был к жизни, но о страшном событии
он уже не мог никогда вспоминать без смертельной бледности на лице... Все
смеялись анекдоту, имевшему в основании истинное происшествие, исключая
Гоголя, который выслушал его задумчиво и опустил голову. Анекдот был первой
мыслию чудной повести его «Шинель», и она заронилась в душу его в тот же
самый вечер. Поэтический взгляд на предметы был так свойствен его природе и
казался ему таким обыкновенным делом, что самая теория творчества, которую
он излагал тогда, отличалась поэтому необыкновенной простотой. Он говорил, что для успеха повести и вообще рассказа достаточно, если автор опишет
знакомую ему комнату и знакомую улицу. «У кого есть способность передать
живописно свою квартиру, тот может быть и весьма замечательным автором
впоследствии»,— говорил он. На этом основании он побуждал даже многих из
своих друзей приняться за писательство. Но если теория была слишком проста и
умалчивала о многих качествах, необходимых писателю, то критика Гоголя, наоборот, отличалась разнообразием, глубиной и замечательной
многосложностию требований. Не говоря уже о том, что он угадывал по