Любимые и покинутые
Шрифт:
— Куда уж хуже, — буркнула Устинья. — Хуже, кажется, некуда.
Таисия Никитична не знала, куда ездила Устинья и, будучи по натуре женщиной любопытной, то и дело бросала на нее испытующие взгляды, как бы желая прочесть на непроницаемо строгом Устиньином лице разгадку ее таинственного исчезновения, наверняка связанную — Таисия Никитична чувствовала это безошибочно — с дальней дорогой.
— Ты что, родственников ездила проведать? — не удержалась от вопроса она.
— Родственников, — кивнула Устинья и к глубокому разочарованию Таисии Никитичны надолго замолчала.
Таисия Никитична обиженно поджала губы, надела очки и демонстративно закрылась
— Пойду прилягу. Не спала две ночи, — сказала она, на ходу снимая кофту. — Пускай Петрович, когда придет, разбудит меня.
Николай Петрович пришел довольно рано — Первый был в Москве, селектор молчал, пленум ЦК закончился еще вчера и наступило временное затишье. Тем более, завтра суббота, и высшее московское начальство, скорее всего, уже разъехалось по дачам. Он прошел к себе в кабинет — Устинья прилегла на его тахте, — сел рядом со спящей и потряс ее за плечо.
— Ну как, видела? — спросил он, едва Устинья открыла глаза.
Она поправила сбившуюся юбку и села, облокотившись о покрытую ковром стену.
— Ладный хлопчик, уж такой спритний, — сказала Устинья, спросонья путая русские слова с польскими. — На тебя повадками похожий и статью, а лицом, видно, в мать пошел. Бардзо пиенни хлопчик.
— Ты что, русским языком говорить не можешь? Что ты все шпрехаешь по-своему? — неожиданно вспылил Николай Петрович.
— Я говорю, что очень красивый у тебя мальчик, Петрович, и смышленый не по годам, — нисколько не обидевшись, повторила Устинья. — Бабушка сказала ему, что отца убили на фронте, ну а про мать он все как есть знает. Но на жизнь ни капельки не озлобился. Он мне сказал, что прощать нужно всех людей, даже самых плохих и глупых, потому что мы никого не имеем права судить. Их будет судить своим судом Иисус Христос.
— Ишь ты, как задурили парню голову эти проклятые попы. Он в школу-то ходит?
— Ходит. В шестой класс. И учится на одни пятерки. В пионеры его не взяли из-за матери, а он поначалу очень хотел — так он мне сам рассказал. Понимаешь, Петрович, его бабушка с детства ему внушала, что ты — герой, что он должен гордиться твоей светлой памятью. И что ты был партийным она ему тоже говорила. Знаешь, хлопчику очень хочется быть похожим на отца.
— Ты сказала, что…
— Я сказала, что я его родная тетка, твоя сестра. Он очень обрадовался и попросил показать твою фотографию. Я пообещала ему прислать.
— Этого нельзя делать. — Николай Петрович беспокойно заерзал по тахте. — Меня могут узнать и вообще…
— У тебя есть старая фотография? Еще довоенная?
— Наверное, но…
— На ней тебя вряд ли кто узнает. — Устинья нехорошо усмехнулась. — Лицо у тебя, Петрович, словно закаменело. Я и то тебя еще другим помню, когда ты в райцентре жил. Для хлопчика очень важно хотя бы фотографию отца иметь.
Николай Петрович хотел было резко ответить Устинье — язык у него так и чесался — но передумал. Ведь она еще по сути не рассказала ему ничего про свою поездку к его сыну. И он с нетерпением ждал, когда Устинья соизволит заговорить.
— Анатолием твоего сына зовут. Анатолий Николаевич Соломин. Его сейчас взяла к себе двоюродная сестра твоей первой жены, Капа. Она — религиозная женщина и считает смертным грехом бросать племянника на произвол судьбы, хотя у нее своих трое и вот-вот четвертый появится. Ну а живут они в бараке — две комнатушки и верандочка.
— Ты бы денег им дала, что ли, — сиплым от волнения голосом сказал Николай Петрович. —
— Давала, но Капа не взяла. Говорит, если хотите доброе дело сделать, пожертвуйте в приют или богадельню, а мы, слава Богу, сыты и одеты не хуже других.
— А она не спрашивала, откуда ты узнала про мальчика?
— Нет. Она мне сразу поверила, накормила, оставила ночевать. У них там теснотища, но все чистенько прибрано, даже тюлевые занавески на окнах висят. Меня положили вместе с твоим Толиком.
Устинья простонала, вспомнив, что не спала всю ночь, вдыхая знакомый до боли запах детского — мальчишечьего — тела, как, лежа в темноте с открытыми глазами, боялась пошевелиться, когда мальчик во сне обхватил ее за шею и прижался к ее плечу. Она не стала рассказывать Николаю Петровичу и о том, что утром, когда старшие дети ушли в школу, а маленькая дочка занялась возле печки с котенком, она сказала Капе, что решила взять Толика к себе прямо сейчас. Капа отказала ей мягко, но решительно, и попросила Устинью не говорить больше об этом. Потом Устинья отправилась в город, накупила сливочного масла, шоколадных конфет, пряников, кое-каких вещичек для Толика и его брата и сестер. Капа благодарила ее очень сдержанно, вовсе не потому, что дома у них был полный достаток, — эта нездорового вида женщина с большими лучистыми глазами была искренне и до глубины души равнодушна к каким бы то ни было проявлениям бытия, приносящим удовлетворение плотских потребностей. То ли она была аскетична от рождения, то ли такой сделала ее религия.
Вечером, когда дети легли спать, а Устинья, расцеловав и благословив Толика, стала собираться в дорогу, Капа поведала ей, что первая жена ее мужа в настоящий момент тяжело больна, и он переселился жить к ней — за больной некому ухаживать.
— Мы хотели взять ее к себе, — рассказывала Капа, — да побоялись детей заразить — у Федосьи все тело в страшных струпьях. Они вот уже несколько месяцев не сходят. Может быть, это Господь на нее наказание наложил, — сказала Капа без малейшего злорадства или злобы. — Она во время войны в партизанском отряде была и собственноручно немецких солдат расстреливала. Помню, она рассказывала, как тяжело умирали некоторые из них. Хоть и враги, а все ж таки человеки живые, как и мы с тобой, тоже от Создателя свой род ведущие. Жалко Федосью, страдает она, да все молчком. И покаяться не хочет. Я так думаю, что это из нее духовные муки выходят.
Устинья, живя уже несколько лет в России, еще ни разу не слышала, чтобы о немцах говорили как о «человеках» — в сердцах людей не зарубцевались военные раны, тем более что многие, да почти каждый, потеряли в минувшую войну кого-то из близких. Немцев в России ненавидели, и Устинья, хоть и считала себя истинной христианкой, вполне разделяла это чувство. Она искренне не могла постичь смысла христианской заповеди о том, что зло можно остановить непротивлением. Либо мир еще не готов для нее, либо же она вообще не годится для этого мира.
— Может, мы мальчика в интернат хороший определим? — услышала Устинья голос Николая Петровича и вздрогнула, вернувшись к реальности. — Они же из него черт знает что сделают, эти темные люди.
— А ты думаешь, ему в интернате лучше будет? — зло спросила Устинья. — Чужие люди они и есть чужие люди.
— Так ведь они воспитают его для нормальной человеческой жизни. Нашей жизни. Будущей. А эти твои баптисты доведут мальчика до тюрьмы. Ты говоришь, они его не отдадут добром?
— Тебе, может, и отдадут, — бросила Устинья.