Любовь в изгнании / Комитет
Шрифт:
Мы шли по полутемным улицам… Я сжимал твою руку, ты мою. Ты говорила, как будто разговаривая с кем-то другим, не со мной:
— Это было несправедливо, несправедливо встретить тебя и полюбить.
Я не понимал, что ты имела в виду, но соглашался:
— Это несправедливо — встретить тебя в таком возрасте и испытать такую любовь.
Мы удивленно смеялись и были счастливы. Ты шла быстрым шагом, своей легкой походкой, словно на кончиках пальцев, увлекая меня за собой. Не заметили, как очутились в том саду, в его аллеях, освещенных только луной. Я любил тебя, прекрасная ночь была прохладна, мы тесно прижимались друг к другу, ты спрашивала, не холодно ли мне, я отвечал, нет, ты поднимала голову, глядела
— Я влюблен в тебя, как мальчишка, — ответил я, — как будто жизнь моя только начинается.
— Разве ты не знаешь, — засмеялась она, — что все влюбленные — дети, у них нет возраста? Сама любовь — дитя.
Я знал, что это ложь, но это была такая сладкая ложь! Прекрасный сон! Я тебя люблю, ты со мной, нежная ночь в саду, под склоненными деревьями, и нет ни молодости, ни старости — только мы с тобой в серебряном свете луны, у нас нет возраста, и время бесконечно.
Так было вначале, в ту ночь, когда мы стали единым целым.
Возвращаясь от тебя в ту ночь любви, иду мимо темных каменных домов, в которых освещены лишь редкие окна — кто-то бодрствует за ними. Мне холодно, я засовываю руки в карманы плаща и ускоряю шаг. Но не хочу возвращаться домой, в замкнутое пространство. Если бы взлететь над этими глухими темными стенами, очутиться вместе с тобой в другом мире, нежном и прозрачном, не огороженном ни кирпичом, ни сроками назначенных встреч, ни газетами, ни войнами, ни голодом, ни смертью, ни вчерашними заботами, ни завтрашними неожиданностями. В нашем общем с тобой мире, у которого нет возраста, даже если жизнь его коротка — здесь и сейчас, в мире, который стирает все прошлое, делает прекрасным настоящее и увековечивает лишь радость.
Ничего, кроме радости!
Это желание заразило нас обоих!
В ту ночь и в последующие меня поразила твоя способность любить: твое желание бодрствовать всю ночь и делать все так, как будто завтра никогда не наступит, как будто, если мы сейчас не насладимся радостью сполна, она уйдет навсегда. Мы любили друг друга, и ты требовала, чтобы я читал тебе стихи, и сама читала. Мы выходили среди ночи и бродили обнявшись по пустым холодным улицам, возвращались и начинали все сначала. Я не верил, что я с тобой — может, и впрямь утратил возраст, но еще больше, чем ты, боялся потерять хоть одно мгновение нашей ночной радости.
У тебя были свои причуды. Ты любила, например, лежать на боку, свернувшись калачиком, подтянув коленки к груди, с закрытыми глазами, и держать во рту большой палец. Я наклонялся к тебе, и ты притворялась, что очень испугалась со сна, бормотала что-то невнятное, как лепет грудного ребенка, и протягивала руки обнять меня. «Целуй меня, целуй повсюду», — говорила ты детским голосом. Не трудно было догадаться, что прежде чем проснуться зрелой и пылкой женщиной, тебе хотелось немного побыть ребенком.
Это я понимал. Но не
Я чуть не рассмеялся в лицо доктору, когда при очередном обследовании он сказал мне:
— Вот видите? Все пришло почти в абсолютную норму. Очевидно, вы следуете моим советам, не позволяете себе никаких излишеств и волнений, не так ли?
— Конечно.
— А журналистика? Вы сменили профессию?
— Я перестал заниматься журналистикой.
— Так-то оно и лучше. В таких случаях, как ваш, надо избегать всего, что повышает давление.
Я не обманывал врача. Я давно уже не писал статей в газету и даже не поддерживал связи с редакцией. И меня и их это устраивало. Именно в эти дни меня осенила мысль, что я испробовал все — пытался быть хорошим сыном и мужем, добрым отцом, принципиальным человеком, совестливым журналистом, почтенным старцем, заботящимся о будущем своих детей… Испробовал все, кроме радости. Не пытался стать счастливым для себя. Какое наслаждение узнать хоть раз в жизни, хотя бы в конце ее, эту святую радость ради самой радости. За месяцы, проведенные с Бриджит, я нащупал дорогу к истине, которая всегда была где-то рядом, но которой я не замечал. Я старался играть какие-то благородные роли и забыл о самом себе, носил чьи-то маски и утратил свое настоящее лицо… И в актерстве-то я не слишком преуспел. У меня были крылья из воска, и они растаяли в лучах истины. Таяли мучительно медленно, что чуть не погубило меня. Как же я счастлив, что наконец упал на землю!
Кто я такой? Теперь я это узнал… Я ничего собой не представляю и никогда не представлял!.. Сын сторожа… Заместитель главного редактора… Побывал в Порт-Саиде… Поднимался на горы Йемена… Тьфу, тьфу, тьфу! Что я сделал в жизни после этого? Жил, упиваясь самоуничижением, как сказал Ибрахим. Марианна, Ибрахим, даже Мюллер сделали в сто раз больше меня. Я столкнулся лицом к лицу с настоящей войной и поспешил заключить сепаратный мир, а потом счел себя жертвой и мучеником. Мучеником во имя чего? Жертвой кого? Собственного честолюбия, слабоволия и тщеславного желания влепить миру пощечину, изгнав из него счастье? Какая радость, что я наконец свалился на землю. Какая радость потерять все, что было в прошлом, чтобы найти тебя, Бриджит!
Осталось только счастье! Ничего, кроме счастья…
Прошу прощения, принц Гамлет, пусть «только молчание» остается твоим уделом, тебе приличествует благородное молчание, а мне не суждено быть на твоем месте. Я лишь пожилой, обманувшийся человек, который занимался одно время болтовней, звучавшей серьезно только в его ушах.
Прошу прощения, принц, потому что на мою долю выпало счастье!
Прости меня, Ибрахим, потому что она возвращается ко мне в конце жизни не в виде кары, а как подарок судьбы.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Да продлится этот день!
Я о многом забыл в те дни, в том числе и об эмире Хамиде. Выйдя из больницы, послал ему через Юсуфа благодарственное послание, после чего совершенно перестал думать и о нем, и о его издательском проекте. Однако спустя некоторое время Юсуф позвонил и сообщил, что эмир «будет счастлив» меня видеть. Я уловил в его тоне определенную настойчивость, и мы договорились о встрече.
Принц занимал целое крыло в отеле над рекой. Это было здание постройки девятнадцатого века с широкими и высокими окнами — летом их обвивали гирлянды цветов, укрепленные на металлическом бордюре в виде соединенных одно с другим сердечек. Когда мы с Юсуфом поднимались на третий этаж в старинном деревянном, тихо поскрипывавшем лифте, я высказал свое удивление: