Люди на болоте. Дыхание грозы
Шрифт:
Василю: - Я, хлопец, чужого коня взял, на ярмарку думал, цыганам...
Согрешил!
– Согрешил! Жеребятник поганый! Передушить вас, гадов, мало!
– Молчи ты! Душегуб нашелся! Зверь!.. Вот как упекут в Соловки, будешь
знать - передушить бы! Въестся тебе в печенки милицанерик этот!
Митрохван покраснел, рявкнул:
– Молчи!
– Зверь ты!.. Просто зверь!
– примирительно, уступчиво сказал вор.
– Меня тоже - милицанер, Шабета, - вступил в
показывая этим, что присоединяется к компании.
– Прилип как смола - и
все... Подпиши!.. И - в кутузку!
– У него, ядри, не то...
– Молчи! Не лезь!
– Сам расскажи!
Бородатый тяжело заворочался на соломе, сел.
– Ну, сцепился он со мной, милицанер этот, Родивон. Из наших же,
тульгавицкий. Без штанов недавно по улице бегал.
А тут - власть, не тронь его. А сам - за змеевик да под ноги, топтать!
– Самогон гнал в осети! Накрыли!
– Молчи! Кабы змеевик был мой, то я, может, и стерпел бы, а то ведь
Пилипчиков. "Брось, кричу, Родивон!", - а он хоть бы что! Ну, я и ошалел
от злости, за грудки его! А он - в крик:
"Власть, кричит, не слушаешься, я тебе покажу!.."
И показал, правда!..
Дверь, к которой вел приступок, открылась, и загорелый, обветренный
парень в замасленной поддевке приказал обоим собираться.
– Куда?
– не удержался вор.
– На лесопилку?
Парень строго отрезал:
– Узнаешь!
Василь догадался, что их поведут работать, и в нем на миг пробудилось
соблазнительное желание попроситься с ними и самому, но он промолчал.
Почувствовал, что проситься бесполезно: не то место, чтобы выбирать, что
лучше, - не воля.
Когда дверь за ними закрылась, он завернулся в свитку и попробовал
опять уснуть, однако сон уже не приходил.
Томясь без дела, не зная, чем заполнить время, стал переобуваться-
потер заскорузлые портянки, перевязал порванные оборы на лаптях. Обувшись,
подошел к окну, пробежал взглядом по осеннему оголенному и пожелтевшему
огороду.
Помрачнел, увидев за углом хлева вдали синеватый ельник, янтарную
полоску песка, - угадал там невидимую отсюда красу Припяти.
Весь день Василь то стоял у окошка, то слонялся из угла в угол. Не мог
свыкнуться с мыслью, что теперь не такой, каким был всегда, - арестант,
что далеки теперь от него Курени, своя хата, мать, Ганна - все то, чем жил
до сих пор.
За оконцем рос кривой, почти донизу высохший стебель подсолнуха.
Вначале Василь и не заметил его, но потом одинокий, заброшенный этот
стебель вызывал уже неотступную печаль, словно живое существо. "Один,
и я", - подумал вдруг Василь и почувствовал, что в горле защемило.
2
Освоился, притерпелся бы Василь в тюрьме, если бы угнетало его только
то, что он арестант, свыкся бы и с тем, что отныне он - человек с пятном.
К мыслям о человеческой нечуткости и несправедливости он привык с малых
лет, и хоть они на время обострились, быстро заглохли бы и поблекли.
Хуже всего, самой большой мукой тут было просто сидение, сидение без
привычных забот, без работы. И долгими днями и еще более долгими в горькой
бессоннице ночами он думал, тосковал по дому, по кедомолоченной ржи, по
бедняге Гузу, который, может, стоит не присмотренный как следует, по хате,
для которой он не привез дров и которая, может, выстыла... Не засыпая,
бредил гумном, цепом с отшлифованными ладонями цевьем, видел пустой ток,
вбирал ноздрями запах старой, слежавшейся трухи из засторонков, слышал,
как шуршит сено в мягких морщинистых губах коня.
Руки, душа его жаждали работы.
Но работы не давали. И хотя он обычно не имел склонности просить,-все
же однажды не выдержал, заикнулся перед часовым, вызвавшим бородатого и
слободского конокрада на работу, - чтобы разрешили и ему пойти с ними.
Часовой, русоволосый парень в длинной кавалерийской шинели, недавно
демобилизованный, отрезал по-военному одним словом: не приказано. С тех
пор Василь уже не просил, послушно и безропотно нес тоску на ссутулившихся
плечах.
Единственным, что обнадеживающе светило впереди, была мысль о встрече с
матерью. Он ждал мать, как никогда до сих пор не ждал, изо дня в день и
особенно в воскресенье, когда местечковая улица, невидимая, но хорошо
слышимая отсюда, стала наполняться живым ярмарочным гулом, стуком колес по
мостовой, гомоном.
Он не ошибся: мать пришла. Когда его вчели в комнату для свиданий,
мать, осторожно сидевшая на краю лавки, не сводя добрых глаз с него,
торопливо поднялась и остановилась в замешательстве. Так и стояла,
молчаливая, и только глаза, настороженные, чуткие, повлажневшие, полные
великой скорби, говорили о том, что творится в ее сердце. Василь вдруг
пожалел, что не побрился, что редкая, юношеская бородка, которая выросла у
него, видимо, старит его, придает лицу выражение усталости.
Он заметил, как у матери жалостливо дернулись уголки губ, и подумал,
что она вот-вот заплачет. Но она сдержалась, привычно провела краем