Люди остаются людьми
Шрифт:
— Товарищ Нефедов, — говорит комендант, — разреши мне его на пару слов.
— Можно, — буркает участковый.
Комендант отводит меня в сторону, к трепещущей, до полусмерти напуганной сестре.
— Давай, тащи пол-литра, — шепчет комендант.
— Зачем? — шепчу я и вижу, что участковый, снова вооружившись карандашом, что-то медленно и усердно пишет в протоколе.
— Тащи, не рассуждай.
— Но… — заикается сестра.
— Давай! — Комендант подталкивает меня в спину и выпроваживает из комнаты.
До сих пор он был доброжелателен ко мне,
Участковый все пишет. Комендант о чем-то вполголоса разговаривает с сестрой, чрезвычайно взволнованной.
Я делаю коменданту знак, чтобы он подошел ко мне, я показываю на свой карман, но он только машет рукой.
— Ставь на стол. На стол!
Несколько растерянный, я на цыпочках подхожу к столу, ставлю бутылку. Потом достаю из буфета два стакана и ставлю рядом с бутылкой. Потом оглядываюсь на коменданта: так ли? Он кивает: все, мол, правильно. Сестра, ни жива ни мертва, удаляется к своим в другую комнату.
— Ну, Степаныч, потрудился и хватит. Рабочий день окончен! — весело говорит комендант участковому и звучным шлепком по дну бутылки вышибает пробку.
— Нет, нет, — говорит участковый, но не очень уверенно.
— А где третий стакан? Есть еще стакан? — оборачивается ко мне комендант.
Я ставлю на стол третий стакан. Комендант, не спрашивая согласия, наливает всем поровну и провозглашает:
— Будем здоровы!
Привычно и- благодушно, как в компании добрых друзей.
Розовое лицо уже не розовое, а малиновое. Белые брови немного приспущены и выражают сосредоточенность.
— Не надоть было на Петровку ходить, — назидательно говорит мне участковый. — С твоей автобиографией не на Петровку, а в другое место. Возможно, тебя еще разок проверить хотят, каково было твое поведение: тоже ведь морока с вами, пленными… А Петровка что? Им дадены указания — и все. И отказ. Верно, комендант? И распоряжение участковому: проконтролировать. Правильно?
— Правильно, Степаныч. Но он, понимаешь, еще неопытен. Он на войне столько повидал, представить страшно, а здесь, как дите, ничего не смыслит. Беда!
— И с министерством не надоть, — продолжает свое участковый. — Уж ежели иттить, то на самый верх, там доказывать свои права. Они, бывает, скорее учитывают…
Он вздыхает и достает папироску.
— А бывает и так: до бога доберешься — апостол шею намылит, как говаривал покойник дедушка. — И участковый, прикурив, берется за шапку. — Плохое твое положение, молодой человек, очень даже плохое. Ну, да ладно, неделю еще даю, хлопочи, добивайся, а уж после не взыщи. Служба!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Проходит неделя. Мои маутхаузенские друзья молчат. Я упаковываю рюкзак: вечером буду перебираться на вокзал. Я не хочу больше доставлять неприятностей сестре, буду ночевать на вокзалах. Я продержусь так еще три, четыре
В Москве у меня остается несколько дел. Мне надо навестить семью Алексея Ивановича Муругова, зайти к Ампилогину и, если удастся, послушать оперу «Князь Игорь» в Большом театре. Вообще быть в Москве и не побывать в Большом театре — это, конечно, непростительно.
После обеда, часа в три, узнав у постового милиционера, как проехать в Лихов переулок, я отправляюсь к Муруговым. Выйдя из метро на площади Революции, я еду дальше на троллейбусе, и, чем дальше еду, тем сильнее охватывают меня разные сомнения: а может быть, семья Муруговых уже не живет в Лиховом переулке; может, и сам Муругое — это не Муругов, может, это его вторая, лагерная фамилия: большие люди, попав в плен, иногда по нескольку раз меняли фамилию; а может быть, и никакого Лихова переулка нет: мне только почудилось, что Лихов?
— Скоро будет Лихов переулок? — спрашиваю я кондукторшу.
— Через две остановки. Следующая — Петровские ворота.
Лихов… Странные названия в Москве, думаю я. Все странно, все не так, как ожидал!
Стекла троллейбуса обросли льдом. Холод. Стынет спина, стынут ноги. Сапоги Бахмайера ни черта не греют.
— Следующая — Каретный ряд.
Или Каретный… Какая старина! Как странно… Я еду к семье Муругова, а самого Алексея Ивановича уже давно нет, его расстреляли и сожгли, а я теперь еду к его семье, я должен исполнить его просьбу.
— Следующая — Лихов. Кто спрашивал Лихов?
Я выхожу из троллейбуса, и новые сомнения охватывают меня: это такой короткий переулок, что в нем не может быть дома № 8. Я ускоряю шаг, смотрю на таблички: не может быть здесь такого дома! И, однако, этот дом есть — очень высокий, темный каменный дом.
Я вхожу в открытый подъезд и спрашиваю у женщины в белом фартуке, есть ли здесь такая-то квартира, — я называю ее номер. Про себя я очень сомневаюсь, чтобы здесь была эта квартира — под тем самым номером, который назвал мне Алексей Иванович Муругов в зондерблоке в первых числах мая 1943 года… Есть, оказывается!
Я поднимаюсь по каменной лестнице и думаю: что же это происходит? Ведь вот я иду к жене или к матери Алексея Ивановича Муругова, героя, патриота, я должен сообщить о его трагической гибели, и я иду почему-тo как частное лицо. Почему же я частное лицо? И частное и, чувствую, какое-то нежелательное здесь, в Москве, лицо… Ведь там, в плену и в Маутхаузене, я выполнял сколько мог волю моего народа, моего государства — боролся, — я не был тогда частным, сторонним лицом. И сейчас это же не частное дело — извещать родных о смерти на войне их близкого, да еще героя! Это же государственное дело, и я выполняю его, и я постараюсь сделать так, чтобы родные почувствовали не только боль, но и гордость за Алексея Ивановича, за Родину, воспитавшую его. Как же так? Ведь я советский человек, свой, за что же ко мне плохо относиться? Странно!