Люди в летней ночи
Шрифт:
Она лежала, пока не начало печь кожу. Тогда, потягиваясь, она снова взглянула вверх на скалу и изогнутую сосну, но не увидела ничего, кроме мерцающих жарких токов воздуха.
Назавтра жара продолжалась.
И вот наступила пора, когда среди густых трав победительно поднялись ромашки, крупноцветные колокольчики и таволга. Часто они росли друг подле друга, в который раз подтверждая вечное изумительное чудо: то, что на одном клочке земли из крохотных ничтожных семян взрастают поразительно непохожие цветы. Ромашки были как тонко выписанные, лучистые, невинные глазки, не устающие восхищаться солнцем, в то время как склоненные друг над другом купола колокольчиков были погружены в собственный лиловый мир. А таволга подымалась выше всех и была всех душистей. Об этих цветах в Иванов день не вспоминают…
Но теперь они цветут, и с края покачивающегося цветка взору открывается небольшая, но полноценная и красочная картина столь много преуспевшего лета. Обозреваемое пространство протянулось на несколько десятков взмахов крыльев бабочки — если она пролетит его от края до края над травяным лесом. Потому что нынешняя пора — еще и пора трав, колосистые метелки распушены, одни цветут, другие отцветают. Их луковички норовят
На ромашке, а именно на ее тугом золотистом диске среди трубчатых цветков, обитают черные крохотные — с булавочную головку — живые существа. Они никуда не стремятся отсюда и не имеют никакого ясного представления о мире и жизни, кроме разве слабого ощущения, что сами существуют. Но однажды одну из ромашек, росшую под стеной сарая между мелким колокольчиком и таволгой, постигла нежданная катастрофа. Ромашка со всей населяющей ее черной живностью вдруг оторвалась от природного места и помчалась по воздуху, а затем, также вдруг, прекратила свой полет; успокоения, однако, ей это не принесло: ее белые лепестки стали отрываться, подхваченные неведомой силой, и исчезать в неизвестном направлении, а вокруг обезлученного солнца ширилась зияющая пустота, в то время как где-то в вышине монотонно бормотал чей-то голос. Одно из черных живых существ, не в пору вылезшее наружу, увидело чудовищную руку, обрывавшую лепестки, и рот, произносивший слова. В отдалении виднелись еще глаза, следившие за действиями руки. Черная букашка содрогнулась от ужаса при взгляде на разоренное гнездо и на мир, качающийся вверх и вниз по краям цветка. Но вот все лепестки были оборваны, и огромные глаза застыли, глядя прямо на букашку. Это длилось бесконечно долго. Потом к букашке приблизилась палка — какой-то стебелек — и стала настырно пихаться, потом букашка обнаружила себя судорожно вцепившейся в край палки и уже снова мчащейся по воздуху через бескрайний простор… Упала она в какой-то просторный и прохладный лиловый кулек, а когда оправилась и встала на ноги, ни палки, ни глаз вблизи видно не было. Букашка постояла на месте с еще сведенными от полета членами, а потом осторожно двинулась вперед, чтобы исследовать этот новый, поразительный, лиловый мир. Пододвинувшись к самому краю, она впервые увидела невдалеке над колосистой метелкой могучую развесистую таволгу, как будто сулившую новые, еще более удивительные приключения, но только не разъяснявшую, когда именно их следует ожидать. Но как головокружительно велик был мир, простирающийся в ту сторону! Крохотная черная букашка стояла на самом его краю. За спиной мир сворачивался в лиловом дне кулька.
Так мешаются великие и ничтожные представления. Но, в сущности, риск не велик: если падаешь, значит, есть куда падать — а бытие разлито повсюду. Все это жаркое пространство заполнено предметами, отражаясь от которых опьяненная мысль может лететь вниз, в бездну, или в широкий безудержный простор… Вон Элиас приближается к Малкамяки. Он провел долгие часы, лениво валяясь на мысу возле сенного сарая, и, дабы заполнить до краев и без того полную чашу летних впечатлений, приставал с расспросами к ромашкам и колокольчикам, пока, наконец, точка дневного равновесия жизни и солнца не начала клониться к вечеру… Но пусть теперь взгляд поэмы скользнет через сотню тысяч цветочных погонных мер к югу, и ему, верно, повстречается одна душа, не знающая покоя в эти вечерние часы и ему странным образом знакомая.
Тридцать дней и ночей
Ранним утром Иванова дня Элиас вышел из амбара, дверь за ним закрылась, и Люйли осталась в полутьме одна. Только тонкий румяный луч просачивается в щель, которую никто, кроме зоркого солнца, приметить бы не мог. Люйли лежала в постели и ждала, когда ее сознание освободится от впечатлений, оставленных ночными событиями. След от них был столь же чувствителен, как след от сильного удара, дающий о себе знать много спустя. Долгое время она не думала ни о чем в особенности, а только следила за непроходящим чувствительным следом. Лежать следовало очень тихо, не напрягаясь ни единым мускулом. Зачем это так нужно, девушка не знала, но инстинктивно сохраняла то же положение, в котором оставил ее Элиас. Ей казалось, что кто-то витающий над ней в воздухе немедленно обрушится на нее, стоит ей чуть шевельнуться.
Случилось великое и непоправимое несчастье, о значении которого она только догадывалась, но которое ясно видела, лежа в полутьме амбара. Оно было обширным и захватывало всех людей, и эти недавние дни, и небо, и воздух. Все они слепо устремились навстречу этому несчастью, поддавшись ложному представлению, что жизнь станет богаче, чем была прежде. Уже их, Элиаса и Люйли, воскресное свидание было полно беды, но только теперь вполне прояснилось значение ее томительных недобрых предчувствий в то утро, и невиданно густого марева, и возникшей в воображении картины пожара, и чувства запертости на земной поверхности, с которой человеку некуда бежать. Уже тогда несчастье разрасталось вовсю. А потом то свидание на холме в понедельник… Элиас делал то и это, словно нарочно приготовляя беду. А потом танцы и весь народ, пришедший на танцы… в ночных сумерках несчастью легко было заманить всех в Замок… и она, Люйли, принуждена была идти туда, хотя прежде никогда не ходила. И Анна Харьюпяя, и этот Герцог… все участвовали в приготовлении несчастья. Люйли вспомнила свои ощущения при виде Анны и Герцога, так быстро сблизившихся. Она тогда бессознательно испугалась и поспешила к Элиасу за защитой, и была совершенно счастлива, когда они ушли оттуда; но она вовсе не мечтала привести Элиаса вот сюда, к постели. Она просто инстинктивно бежала от беды. А то, что произошло потом, было, в сущности, мелкой второстепенной подробностью, значение которой, если вдуматься, не выходило за пределы этой самой постели, хотя сама подробность точно была странной и удивительной. Но не имело смысла как-то противиться, когда несчастье так непостижимо разрослось и набрало силу. Здесь это случилось,
Вилле Корке ни словом не упомянул об увиденном им ранним утром. Люйли дали спать допоздна, и она проснулась только к обеду. После столь долгого сна ее утомленному взору Иванов день показался странным и чужим. Все люди проводили этот день по-особенному, словно молчаливо признаваясь в чем-то друг другу. Но разве над этим краем разразилось ночью какое-то несчастье? Все было как будто в порядке. А что отец, Сайма, мать, Вяйнё — они живы, здоровы? Ну конечно, вот же они обедают… обедают в такой день. Но как это вообще может быть — такой день после такой ночи? Разве еще бывают на свете столь непохожие друг на друга вещи, как Иванова ночь и Иванов день?.. А Элиас? Он был здесь ночью и сделал это… Разгадка, явившаяся во сне, вдруг громом прогремела в ушах Люйли: у меня будет ребенок, такой же ребенок, как тот… Она почувствовала, что Анна Харьюпяя тоже знает, что в эту самую минуту она думает о том же… А где Элиас сейчас? Неужели он существует? Разве он может существовать где-то там при свете дня? Тень от пережитого во сне трепетала в воздухе вокруг нее. Что же теперь будет? Разве может жизнь продолжаться вот так? И сегодня Иванов день…
Весь этот день жизнь неощутимо скользила мимо. Люйли двигалась, ходила туда-сюда, сидела, смотрела по сторонам, даже разговаривала, но жизнь скользила мимо, не даваясь в руки. Вечер после такого дня был ужасен. Он пришел как обычно, но душа была не готова принять его, потому что день не был ею пережит, ни одно дневное впечатление не задержалось в ней. Ощущение было подобно тому, как если хорошо выспавшийся и бодрый человек, встав утром с постели, одевшись и постояв с минуту на месте, должен был раздеться, совершить вечерний туалет и лечь спать… Это противоречило законам естества… Но вечер наступил, все стихло, и скоро надо было идти спать. Люйли не понимала, когда успел пройти этот день или, вернее, что с ее утреннего возвращения прошел только один день… Вечер тоже скользнул мимо, не давшись в руки. Как-то вчуже казалось, что клонит в сон, но мысль о том, чтобы раздеться и лечь в постель, была непереносима, было одинаково трудно лечь и не ложиться. Но где ей бодрствовать? Куда деться? На улице — нет, все эти спящие увидят ее. Когда-то давным-давно она поднималась на холм и встречалась с Элиасом… Но Элиас пропал, его нет, его не может быть в такой вечер.
Люйли все-таки легла — не раздеваясь, совершенно уверенная, что спать не будет. И ей стало легче, покойнее; сумятица мыслей понемногу улеглась, и они стали тихо стягиваться в одну точку — к Элиасу. Здесь его образ смог приблизиться совсем близко, благо впечатления места и времени не поступали в сознание из полутьмы внешнего мира. Образ явился, но Элиас смотрел в сторону, словно стыдясь того, что был невольным орудием того великого разросшегося в последние дни несчастья, которое так ясно увидела Люйли, бодрствовавшая в одиночестве после совершенного Элиасом деяния. Он стыдился, и было только естественно, что он стыдился. Ведь он так непостижимо, так дурно поступил, исчезнув из жизни и оставив ее, Люйли, жить дальше одну. Когда же он исчез? А вот когда: незадолго перед этим деянием, которому в языке не было имени, как не было имени у того, кто совершил его. Потому что это — не Элиас, его уже не было… Люйли ужаснулась, ощутив себя в том же положении, что и в предыдущую ночь. Она не могла подняться и попыталась спастись, закрыв лицо руками. Свернувшись клубочком, она стала воображать, что с ней был настоящий Элиас, что «то» совершил он. Настоящий Элиас! Когда же Люйли встречалась с настоящим Элиасом? Ее мысль судорожно перебирала все события подряд, начиная с тех, что были прошлой осенью, ранней весною и вплоть до самого последнего дня. И нигде она не находила его, настоящего Элиаса. Девушка была молода и неопытна, и некому было ей объяснить, что такого Элиаса вовсе нигде не существовало, кроме как в тайниках ее души.
Ночь сейчас увидит, как девушка подойдет к двери и сядет у порога, подняв вверх лицо. Все ее существо вдруг прочувствует и объявит ей, что она безнадежно долго всматривается в одну-единственную подробность — в исчезновение Элиаса. И бесконечно задается одним вопросом: с кем она все это совершила? Но на вопрос ответа нет, и все происшедшее начинает казаться еще страшнее. Как жить ребенку, когда у него нет отца… когда отец такой и совершает такое… А я, я — мать… Девушка застонала в голос, встала с постели и подошла к двери, со смутной и тщетной надеждой, что, может быть, Элиас где-то рядом, идет к ней, когда она думает, что он исчез; он должен прийти, настоящий Элиас. Но снаружи только истекала утомленная праздником ночь, не знавшая, на что употребить изысканные красоты, раз праздник был позади. Элиаса там не было и быть не могло.