Людовик XIV, король - артист
Шрифт:
Итак, увлечение короля Франции есть уже увлечение его подданных, но, учреждая Академию танца, он придает этому увлечению королевское величие. И он делает это совершенно сознательно. Следующий фрагмент мемуаров Людовика XIV, который мы приведем, объясняет это со всей ясностью: «Народ, со своей стороны, наслаждается зрелищем, в основе которого всегда лежит цель ему нравиться; и все наши подданные рады видеть, что мы любим то, что любят они или в чем они добиваются наилучшего успеха. Этим мы привлечем их души и сердца, возможно, сильнее, чем вознаграждениями и благодеяниями».
Эти несколько строк примечательны. Уже было замечено, что Людовик XIV в своих мемуарах столь хорошо освоил эту игру в зеркало, видя в собственном удовольствии удовольствие народа, что сам пишет об этом и завоевывает славу самого блестящего танцора королевства: он усовершенствует то, что любят его подданные и «в чем они добиваются наилучшего успеха». Но Людовик XIV идет дальше: он организует это
Десять лет от начала своего существования Академия танца будет поручена заботам того, кто танцевал и продолжает танцевать рядом с королем, графу и вскоре герцогу де Сент-Эньяну, который поведет придворный балет ко все более блестящему и благородному стилю: эволюция, которая, как мы видели, задана «Балетом Альсидианы». А также ко все более и более сложной технике: в результате то, что еще в 1650 году было развлечением дворян, станет занятием профессионалов. Когда в 1670-м придворный балет исчезнет (мы вскоре увидим, при каких обстоятельствах), жанр балета уже перестанет быть игрой, времяпрепровождением, удовольствием и даже «делом серьезным», чтобы приобрести все права в статусе искусства и, следовательно, уничтожая всякую связь между собой и балом, которому оставляется лишь игровая функция и, отчасти, функция ритуала.
Стоит отметить европейский резонанс этой институализации, которой возжелал король Франции. Его подданные любили танцевать — из них сделают танцмейстеров Европы. Первым занятием новых академиков будет на деле изобретение «по приказу короля» системы хореографической нотации: впервые в истории смогут записать на бумаге жесты, мимолетные движения и то, как они распределяются в пространстве. Зафиксированные, они сохранятся вплоть до наших дней, поскольку танцор сегодня может точно повторить па и порядок движений выхода Аполлона в балете «Триумф Амура», стоит ему только выучить систему нотации. Танцы из Парижа и Версаля таким образом распространились по всем странам, французские мэтры укоренились во всех столицах. На два века хореографическая Европа станет французской, и потому на всех языках говорят «пируэт», «па де бурре» и «пятая позиция», как и в начале XVIII века на уроках танца, дававшихся на французском языке . в Лондоне, Вене, Праге, Санкт-Петербурге, как и при карликовых дворах Германии. Столетие спустя Мария-Антуанетта в Шёнбрунне будет учиться у Новерра, а Иоганн-Себастьян Бах, в самом сердце Германии, в пятнадцать лет откроет куранту и менуэт с неким Тома де ла Зеллем, учеником Люли (10)...
Но нужно еще ненадолго вернуться к этому тексту, слишком редко читаемому, слишком редко цитируемому, из которого мы бегло просмотрели несколько фраз — к «Мемуарам» Людовика XIV. Нужно вернуться к нему, чтоб еще на шаг продвинуться в понимании столь сложной — до невероятности — личности и оценить самосознание молодого короля и понимание им себя, своего места и своей функции. Мы начинаем догадываться, что именно в самом стиле, которым король об этом говорит, заключается его своеобразие. Но такова уж привычка: не видеть в Людовике никого, кроме человека общественного — для этого все было сделано, — что нечего и мечтать нечаянно отыскать в нем внешнее выражение другой его стороны, В Генрихе IV человек общественный всегда являлся с хитрой улыбкой и изъяснялся вольными и насмешливыми словами человека простого. Его речь, даже облеченная всеми атрибутами величия, всегда была речью одного индивида, обращенной к другому индивиду. Это располагает. У Людовика такого не бывает. Тщетно искать хотя бы единого слова в его устах, которое бы не исходило от его короны. Его индивидуальное самосознание невозможно отделить от осознания себя королем. Именно это блещет в пассажах его мемуаров, когда он воскрешает в памяти театральный в прямом смысле эффект 9 марта 1661 года: «Короли Франции могут гордиться, что сегодня в мире нигде, без исключения, нет ни лучшего королевского Дома, чем их, ни монархии столь же древней, ни моши более великой, ни власти столь абсолютной...»
Какое начало! Какой тон! Бернини, о котором скоро пойдет речь, так как Людовик призовет его для постройки дворца — разумеется, дворца своей славы, — с гениальной интуицией передаст властность взгляда и позы, которыми восхищаются в изваянном им бюсте, но это будет чуть позднее... Правда портрета не в том, что изображено, но в том, что за этим угадывается. «Вникая во все от моих самых первых шагов, то определяя принципы, то принимая, то отвергая, что заставляло меня впадать в отчаяние, он входил во все детали, попеременно то торопя, то замедляя работу, побуждаемый одним и тем же желанием славы...»
«Слава» — вот слово, которое сегодня с трудом понимают: несомненно, потому, что оно плохо вписывается в систему мышления современного человека. Ее путают с ее знаками, материальными атрибутами, с «блеском» или «великолепием», которые даруются величием или властью. Ее не отличают от триумфа или могущества. Но чтобы проникнуть в мышление человека XVII века
Слава — сперва чувство собственного достоинства (1, 2). Это слава целиком в духе Корнеля, слава, которая есть уважение к долгу: на самом деле, как говорит Боссюэ, это иногда защищает от проявлений слабости. Но защищает ли от блеска, от известности (3)? И не гордыня ли ее порождает (4, 5)? Этот блеск, эти материальные знаки отличия, это «украшение», как он выражается (6), исчезнут по смерти... Какой язык и какое богатство смыслов в одном слове и в двух фразах!
В таком случае, что такое это желание славы, которое испытывает молодой король, постигая свой собственный образ и в то же самое время формируя его? Его массивный серебряный трон? Почести, воздаваемые народом? Древность французского Дома? Победы, о которых он мечтает? Все это вместе, но прежде всего — желание вознести как можно выше свое королевское достоинство: «Я начал обращать взор к различным частям Государства, взор не равнодушный, но взор господина, чувствительно тронутого тем, что все призывают его приехать и поскорее взять на себя правление».
Таким образом, желание славы с самого начала есть воля к тому, чтобы его царствование явилось великим, самым великим царствованием. Но мы еще ничего не поймем, если усмотрим в этом лишь гордыню и угадаем лишь нарциссизм, воспитанный привилегией рождения и властью «Божьей милостью»-Разумеется, не бывает королей без гордыни, без нарциссизма, без «я», раздутого почестями и всемогуществом. Но царствование есть как раз проекция этого «я» на царство, на народ: не случайно король говорит «мы», а не «я». Это множественное число, говорящее о величии, — нечто большее, нежели метафора: это также выражение нерасторжимой связи «я» и царства, которую нам так трудно ощутить два столетия спустя после ночи 4 августа. Следующий фрагмент « Мемуаров» покажет нам все: и гордыню, и смирение — и правду, которая, если хорошенько вчитаться, предстанет почти трогательной, так как мы обнаружим здесь равное удивление и Людовика, и тех, кто слушал его утром 9 марта: «Я чувствую воодушевление и смелость, я нахожу себя совсем другим, я обнаруживаю в себе то, чего не знал и, смеясь [превосходно сказано!], упрекаю себя за то, что не знал слишком долго. Эта первоначальная робость, которую всегда рождает нерешительность и которая поначалу причиняла мне затруднения всякий раз, когда следовало выступать перед публикой с речами, более или менее пространными, исчезла почти без следа. Я тогда чувствовал только, что я король и рожден, чтобы им быть».
Портрет короля
Можем ли мы попытаться набросать здесь если не портрет короля, то хотя бы его эскиз? Кто он? Что внутри у этого человека, который, как мы догадываемся, прежде всего человек тайны?
Мы знаем одно: его личность гораздо сложнее, чем полагают — втрое, если не больше. Но три грани, смешиваясь, проникают друг в друга. Конечно, он король энергичный, деятельный, дотошный — точно такой, каким его нам часто описывают: мы бесконечное число раз встречаем того, кто не оставляет без внимания ни один доклад, кто требует ежедневно давать ему отчет касательно всех сфер государственной деятельности, политики, финансов, дипломатии, кто также будет каждый день требовать отчета о продвижении работ в Версале, о состоянии системы водопроводных труб его парка. Об этом столько говорено, что нет нужды доказывать, что если бы не все эти заботы, мы могли бы теперь лишь догадываться о королевских желаниях.