М7
Шрифт:
«Откуда эта тетрадь у меня в сумке? Я что, ее вытащила? Просто взяла и залезла в сумку этой веснушчатой девушки и взяла чужую красочную тетрадь в плотной обложке? Там тайны. Не мои. Я прочту их от корки до корки? Конечно, прочту. Зачем же иначе я украла чужой дневник, мысли, чувства? Прочитала, почувствовала, поверила? Всего несколько страниц, не страшно». Пересев в другой вагон, Сабина улыбалась, пытаясь скопировать почерк из украденного дневника. Ведь можно стать кем-то другим? Ведь где-то же есть счастье?
Тогда Сабине было двадцать. Всю дорогу от метро она на ходу дочитывала чужие строки: лекции по теории права, расписание сеансов
Верить, молиться. Нет, Сабина не умела молиться. Просить, клянчить, даже требовать в аллергической агонии - но молиться никогда.
Но тут вдруг Сабина изменила самой себе. Она возжелала любви, уже не просто влюбиться, а любви. Пусть невзаимной. Но чтобы молиться всем богам. И сердце в тартарары. Но чувствовать и улыбаться чужим словам.
Редкий из мыслящих и чувствующих прошелся по этой жизни идеально ровным шагом, избежав разочарований и не ступив на тропу собственных иллюзий наивности. Нет, все люди, рано или поздно, долго или мгновение, скрыв это «фиаско» от любопытных глаз и ядовитых языков или страдая и любя громко во всеуслышание, верили когда-то всем сердцем. А потом раз, пшик, бах, кряк, ёк - и все. Осколки. Все, что казалось целым миром, смыслом, венцом мироздания - все важное и сокровенное обернулось фарсом. Остались лишь осколки - их не собрать, не склеить, не выкинуть, что, пожалуй, самое страшное.
Сам этот «бах» и «пшик» всегда начинается как самое волшебное и прекрасное событие в жизни.
Как затишье перед бурей. Как утро перед войной - спокойное, безветренное, с разбавленным золотом и солнечным заревом нежно-розового цвета, с каплями росы на ресницах, когда не рушатся планы, когда не просто кажется - все хорошо, а ты действительно позволяешь себе в это поверить.
Любовь для женщины - это всегда война, она идет на это чувство, прекрасно зная, что погибнет. Что такой ее, вот этой разумной и доверчивой женщины, завтра, после любви, уже не станет. Придет другая, образ которой чуть проще сопоставить с объектом любви, присоединить к нему, приклеить, спрятать за его сиянием (доступным только ее молчаливому и, что скрывать, щенячьему взгляду).
Она, разумная, целостная, еще вчера эгоистичная женщина, единица общества с интересами, возможностями, четкими представлениями о своей жизни, - сейчас готова пустить по миру все, чего добилась, убить в себе всякую индивидуальность, но быть с тем, кто теперь занял позицию тотального обладания ее жизнью. Но всегда ли любовь - хладнокровное и бескомпромиссное самоуничтожение? И как Писатели, те, что с большой буквы, а не просто публицисты или графоманы, в действительности лишь карандаши в руках Бога, так и женщины - марионетки в руках любви. Ей можно только довериться и отдаться, пусть любовь дышит женщиной, двигает ей, управляет каждым стремлением и сновидением. Ведь сопротивление любви - война с Богом.
Раньше Сабина влюблялась по несколько раз в год. И эта влюбленность ярко и яростно награждала ее шквалом или даже бурей эмоций: все лилось через край - стакана,
Осенью Сабину поджидала тоска и безответная одинокая радость от этой тоски. Зимой - не то чтобы сильные чувства или любовь, но зато вроде как вместе, надевая по воскресеньям варежки и принимая слякоть за снег. Весной - все в зависимости от учебной загруженности и интенсивности приступов аллергии.
В двадцать она искренне любила себя и шорохи, которые доносились из-за угла ближе к вечеру. Раз в неделю, в четверг, Сабина выносила несколько подушек с дивана в прихожую и садилась на пол, прислонившись спиной к прохладной двери. Она брала с собой чашку какао и с каждым глотком все больше улыбалась. Кровь проходила свой круг по ее телу с ускорением - быстрее, быстрее, еще быстрее, пока стрелки дробили тишину своим блужданием по циферблату. Сабина ждала. Если она и научилась делать что-то превосходно, так это проводить часы, дни и недели в томительном для других и сладострастном для нее ожидании.
Посыльный осторожно оставлял цветы.
Не ей - соседке.
Соседка бывала дома не часто, а если и была, о чем сообщало механическое жужжание фена или кричащий и поющий невпопад телевизор, то к двери не подходила.
Мужчины, работавшие посыльными, пахли потом, а вовсе не ирисами, как Сабине казалось в детстве после просмотра американских фильмов с бравыми парнями из службы доставки. Эти московские посыльные, которых теперь называли курьерами, все как один подходили самодовольной уставшей походкой к серой, искусственно, но небезыскусно состаренной двери, упирались ладонью в дверной звонок, практически всем своим весом, всей силой своего касания сообщая, что пришли.
Звонок не реагировал на силу и прикосновения.
Он уже несколько недель был сломан, и потому, потоптавшись и осторожно постучав, посыльный разворачивался и ступал прочь, несколько раз оглянувшись, вниз по блестящим и чистым ступенькам. Что за подъезд - ни домофона, ни работающего лифта (в начале месяца разразился пожар - сгорела проводка, все оказались в отпусках и никак не могли собрать деньги на починку, да и председатель товарищества собственников жилья как назло лег в больницу с аппендицитом), но это не мешало всем этажам по-прежнему пахнуть хлоркой с ароматом дыни. Лишь пожилая консьержка за пластиковой перегородкой с прошлогодним журналом в руках и сонный охранник, уныло сторожащий поломанный лифт от мародеров, нарушали своим дыханием гробовую тишину этого дома на Николоямской.
Сабина не столько завидовала соседке, сколько иногда воровала цветы.
Они лежали такие красивые и такие ненужные, и иногда даже кричали от жажды, подобно младенцу, - как могла Сабина не пустить их в красивую люльку, вазу, ванну - куда угодно, только подальше от холодного отблеска длинных жужжащих ламп.
Цветы привозили каждый четверг чуть позже шести. Сабине до дрожи нравилась эта четкость и стабильность мужского жеста. Он напоминал ей о каникулах, проведенных в Вене, где она одиноко учила язык, бродила по вымощенным брусчаткой и благими намерениями пешеходным улочкам, заглядывая в зажженные окна и яркие витрины размеренной иллюзорно счастливой повседневности. А эта Москва с ее показным шиком, дешевым лоском, как сильно Сабина поеживалась от этих сумбурных воспоминаний о макушках делового центра в туманных облаках, истоптанного японцами вдоль и поперек мавзолея, от школы, где ее не замечали, от матери, которую она называла по имени...