Мадам Хаят
Шрифт:
Когда мы сели в машину, Сыла холодно спросила:
— Где ты был?
— У друга.
Она хмыкнула, больше ничего не сказав.
Департамент полиции представлял собой большое здание, похожее на замок, с забетонированным внутренним двором, где стояли полицейские машины, окруженные железной решеткой. Перед входной дверью дежурили двое полицейских с автоматами. Приблизившись к ним, Сыла сказала: «Извините…», только собираясь спросить про отца, но полицейские не стали слушать. «Не извиняю, — сказал один из них, — убирайтесь отсюда». Я никогда не думал, что человек может
Сыла произнесла: «Мой папа…», но снова не смогла закончить фразу. «Я же сказал, иди отсюда». Полицейский сделал шаг к Сыле, будто собирался ее ударить. Она отпрянула, пробормотав: «Я просто…», но полицейские заорали: «Она еще рот открывает! А ну, марш отсюда!» Я схватил Сылу за руку и потащил за собой. Я прошел между полицейскими. Прежде чем они успели перебить меня, я коротко спросил: «Где выход для посетителей?» Полицейский указал на маленькую дверку в стороне от главного входа: «Туда», затем добавил с той же враждебностью: «Если, конечно, выпустят… Идите».
Я сказал Сыле: «Пошли». Напротив полицейского департамента выстроились рядком кофейни, и я предложил: «Давай подождем там, посмотрим, выйдет ли твой папа».
Эти кафе, куда в обычное время ходили только мужчины, сейчас были полны женщин, ожидающих своих мужей, отцов, братьев, сестер и детей. Мы пошли подыскать себе уголок поукромнее. Нам повезло: когда мы вошли, две женщины, сидевшие за одним из столиков у окна, встали, и я спросил: «Вы уходите?», одна из них ответила: «Мы вернемся позже». Мы сели за стол. Маленькая дверь была прямо у нас перед глазами.
— Ты голодна? — спросил я.
— Я ничего не ела, но я не голодна.
— Закажи чаю, — сказал я, — а я куплю нам поесть.
Прямо за кофейнями была кондитерская, я купил ватрушку и почти насильно накормил ею Сылу.
Мы стали ждать.
Унылую тишину кофейни нарушал звон посуды на подносе бариста, который время от времени разгуливал с ним между столами. Женщины перешептывались, глядя на маленькую дверь напротив. Словно боялись, что, если они заговорят громко, с людьми, которых они ждут, случится что-то плохое. Эти женщины были беспомощны и беспокойны в своем шепоте. Обостренный гневом страх, смятение, скачущее между надеждой и отчаянием, тревожная тоска неизвестности, неясного будущего делали их лица одинаковыми, сливающимися в одно.
Прошел день. Настала ночь.
— У тебя есть с собой фотография отца? — спросил я.
— Есть, а что?
— Дай взглянуть.
— Зачем?
— Покажи, — сказал я сердито. Она вынула кошелек и показала фотографию своего отца. Он оказался красивым мужчиной с несколько самодовольным выражением лица.
— Хорошо, я узнаю его, если выйдет… Бери машину, поезжай домой, ты очень устала, отдохни, потом вернешься.
— Ты тоже не выглядишь отдохнувшим.
Я проигнорировал намек.
— Мы не знаем, сколько придется ждать здесь. Если мы не будем отдыхать по очереди, мы уснем на стульях и не увидим твоего отца, если он пройдет мимо.
В моих словах была логика, а логика всегда убеждала Сылу.
—
— Не торопись, — сказал я, — отдохни хорошенько.
Мы ждали там четыре дня. Отдыхали по очереди, переодевались и возвращались. Я не ходил ни на учебу, ни на телевидение, я беспокоился, что мадам Хаят будет волноваться обо мне, но, поскольку за эти четыре дня съемки состоялись только раз, я подумал, что мое отсутствие в один из дней ее не встревожит. На второй день нашего бдения Сыла спросила: «С кем ты провел ту ночь?» Я солгал с удивительной скоростью: «Я был у своего старого приятеля, с которым раньше снимал квартиру. Было еще несколько ребят с нашего курса». Она посмотрела на меня так, словно не могла решить, надо ей сомневаться или нет. Больше она не спрашивала.
В одну из этих ночей, когда я пришел домой переодеться, я встретил Поэта, мы вместе поднялись по лестнице.
— Есть какие-нибудь новости? — спросил он.
— Нет, ждем… Тебя хоть раз забирали?
— Не раз.
— Как это было?
— Ужасно.
Потом добавил со скорбной улыбкой:
— А еще в последнее время клаустрофобия разыгралась, боюсь умереть в закрытом помещении.
— Тогда почему…
— Почему бы мне не бросить журнал?
— Да.
— Как я могу уйти, зная, что они делают с людьми?
— Но…
— Никаких «но». Вот так вот. Однажды увидев правду, вы не сможете от нее отделаться, вот почему люди не хотят ее видеть.
Вечером третьего дня от скуки и беспокойства мы придумали игру. Один из нас цитировал фразу или описывал сцену, а другой пытался вспомнить, перу какого автора она принадлежит.
— «Дружба предполагает прежде всего уверенность — это и отличает ее от любви».
— Юрсенар.
— «Не только пороки, но даже и случайные несчастья дурно влияют на нашу нравственность».
— Генри Джеймс.
— «В конце концов, как и Сам Всемогущий, мы делаем все по своему образу, за неимением более подходящего образца, и наши изделия говорят о нас больше, чем наши исповеди».
— Не знаю, кто это?
— Бродский.
— «Редко встретите вы человека, облаченного в непроницаемую броню решимости, который будет вести безнадежную борьбу до последней минуты».
— Кто еще такое напишет, кроме Конрада?
— «Мужчины и женщины по-разному заблуждаются».
— Дэвид Герберт Лоуренс.
— «А на самом деле он не человек. Он гриб!..»
Она рассмеялась и прикрыла рот рукой. Все в кафе обернулись.
— Ты меня рассмешил, — сказала она, — как ты вообще это вспомнил… Экзюпери.
Мы сидели за тем столом четыре дня и четыре ночи, ели ватрушки, играли в игры, молчали и не сводили взгляда с двери напротив. Мы чувствовали, что боль, тревога, отчаяние и бессилие, как стальная проволока, связывали нас вместе. Я не утешал ее, нет, наша близость не позволяла нам утешать друг друга. Иногда ее глаза наполнялись слезами и она протягивала руку, чтобы взять мою. Мы были и соратниками, и любовниками. «Я никогда не забуду того, что ты сделал», — сказала она лишь однажды. Я не сказал ничего.