Магус
Шрифт:
И ахает народ, когда, осадив коня, спрыгивает старый характерник на шлях, выхватывает из ножен саблю и, взобравшись на воз, начинает крушить гончаровы творения. Бьет острым лезвием, топчет чоботами; на губах — мертвенная улыбка.
— Гуляет! — расходится волнами шепот. — Напоследок гуляет, с жизнью прощается, с долей танцует гопака — вишь, как оно бывает-то…
Музыканты, словно ждали чего-то такого, заходятся пуще прежнего, лихой мотив на удивление быстро попадает в такт — и теперь кажется, Андрий танцует на возу, на черепках да соломе…
Нет, уже не танцует, опомнился, спрятал саблю в ножны, подошел
— Татку, а почему дядя Андрий улыбается?
— Радостно ему, сынку.
— А чего ж он тогда так улыбается?
…Горшки, побитые на черепки, перестали кривляться и прикидываться головами. И Ярчук глядит на них, а видит жизни, свою и чужие.
И улыбается. Обычай такой: уходишь в монастырь — веселись.
Напоследок.
Подняв черепок, смотрит на него — и, устыдившись, бережно кладет на солому. В загорелой Андриевой ладони черепок выглядел неуместно, как подбитая влет птаха малая. Как — показалось Ярчуку, — и коштовная одежда, в которую он вырядился.
«Что я тебе, жизнюшка, — блазнюк, что ли?!»
Музыкантам:
— А ну, хлопцы!.. Вшкварь нашу!
И, сдернув с себя золотом вышитый жупан, швыряет оземь, прямо в пыль, прямо в грязюку: «вот тебе, жизнюшка, мой подарочек напоследок!»
Ой, танцую до упаду на истрепанном шляху!..Да как пошел выплясывать, только пыль столбом!
— Рви подметки, Андрию! Дай лыха закаблукам!
— А и дам, пановэ!
Народ потеснился, освобождая место для танцора, кое-кто и сам пристукивает, посвистывает. А Ярчук топочет ногами, словно вознамерился вбить коштовный жупан (уже не голубой, куда там!..) в саму сыру землю-матушку.
Ой, танцую, рассыпаю гопака!..Продолжая выплясывать, он обводит толпу потяжелевшим взглядом.
«Сейчас вы славословите меня и поднимаете чарки в мою честь. Вспомнит ли обо мне хоть один из вас завтра? А послезавтра? Неделю спустя? Месяц? Год?
Правильно.
Нечего обо мне, старом дурне, вспоминать. Жаль, Гнат этого не понимает. Жаль…»
А люди смеются, подмигивают ему, увлеченно жуют гостинцы с возов…
И только двое без улыбки глядят на танцующего Ярчука. Гнат рассеянно теребит гриву своего коня, не спуская глаз со старого характерника. Да иногда мельком взглядывает на одного человека в толпе… Человек же этот, неприметный и безобидный с виду, — просто смотрит, смотрит и выжидает. Когда же, мол, наконец нагуляешься ты, козаче? И зачем все это юродство: горшки побил, жупан вон топчешь… Добрый, между прочим, жупан, его продай — скольких бы детишек голодных накормил? А ты топчешь… Ладно, топчи, рви чоботами, твое право. Что, перестал, притомился, старик? Так пойди, отдохни — тебя уже заждались твои будущие новые братья. Попрощайся со старыми — и к воротам. А на меня внимания не обращай. Я подожду — и зайду попозже, когда не так занят будешь.
Обязательно зайду.
…поклонился
Подошел к высоченным створкам, постучал. Звук получился гулкий, как будто мертвец из могилы на волю просится.
— Кто такой? — спросили по ту сторону.
— Запорожец Андрий Ярчук!
— Чего ради?
— Спасаться!
После долгой паузы что-то упало за воротами, кто-то ойкнул и тихо зашипел от боли; потом наконец отворили. Чернец, скособочившись и стараясь не наступать на правую, только что ушибленную ногу, жестом пригласил Андрия входить.
«Спасаться!..»
Когда ворота захлопнулись, Ярчук снял черес — пояс с червонцами — и вручил чернецу. Раньше в этом поясе Андрий носил патроны с пулями и порохом — теперь же набил его монетами, аж швы трещали. Таков обычай; да и все равно теперь Андрию черес не пригодится.
Чернец, прихрамывая, повел Андрия через яблоневый сад к старому шпиталю, где запорожцу надлежало провести первые дни, покуда исповедуется и очистится. Шпиталь был построен на кошт сичовиков и предназначен в первую очередь для раненых и увечных запорожцев, которых отправляли сюда подлечиться.
Впрочем, как раз сейчас он почти пустовал. Андрию выделили небольшую комнатку, где он мог наконец-то побыть один. Скинув дорогое платье и переоблачившись в принесенную с собою в мешке повседневную одежду, Ярчук уселся на кровати и закурил люльку.
— Эй! — кашлянули за стеной — и тут же гепнули в нее чем-то увесистым, не иначе кузнечным молотом. — Есть кто живой?
Меньше всего Андрию хотелось сейчас кого-то видеть, и он промолчал.
Молот снова ухнул в стену:
— Та не молчи, я ж знаю, что ты там. Ну не в настроении разговаривать, так и бес с тобою. Только табачком поделись, а то совсем плохо без него, а клятые монахи запрещают — говорят, мол, вредно мне. Ну, ты слышал, чтоб когда козаку — да добрый табак повредил?!
Пришлось идти в гости, угощать болезного. «Еще стену мне развалит своей кувалдой, тогда вообще покоя не будет», — решил Андрий.
Соседа по шпиталю звали Степан Корж.
Он лежал на кровати, грудь его была перевязана, к повязке жадно прильнули рыжие пятна крови. Еще не старый, с мощным телом (особенно впечатляли кулаки, действительно похожие на два молота), Корж тем не менее доживал последние дни. А может, и часы. Человек несведущий этого бы не заметил, но Андрий за свою долгую жизнь научился распознавать присутствие смерти даже тогда, когда Костлявая желала оставаться неузнанной как можно дольше.
— Стрельнули, сучьи дети, — тяжело выдохнул Степан, показывая на грудь. — И попали-таки.
Кто и почему в него стрелял, Корж не уточнил, а Андрий переспрашивать не стал. Вместо этого отсыпал раненому табачку — тот выудил из-под подушки люльку и тут же задымил.
— Ой, гарно! — сказал, затянувшись. — А то эти лекари, чтоб их!..
Перехватив посмурневший взгляд Ярчука, Степан покачал головой:
— То я так, вырвалось. Конечно, они люди добрые, не за что мне их ругать. Да ведь сам видишь, я уже не жилец. Вот и дали б напоследок душу отвести… — Он закашлялся и долго стучал себя по груди кулаком, кривясь от боли и бешено закусив люльку. — От же ж! — проронил отчаянно, — …как бывает!..