Махтумкули
Шрифт:
Нурджан долго копался за пазухой — было такое впечатление, будто ищет что-то на ощупь, будто из многого выбрать старается что-то одно.
— Вот… письмо тебе отец написал… Прочти, не заставляй меня говорить.
Начало было зловещим. Махтумкули уже подготовил себя к тому, что новости будут невеселыми, но того, что написал отец, он не ожидал: это было удручающе тяжело. Он читал и перечитывал, а в сердце впилась зубами крыса и терзала его. "Так и умереть можно", — равнодушно подумал Махтумкули, еще не зная всей полноты новостей, ибо кое о чем отец писал вскользь, без подробностей, обходя острые углы, кое о чем умалчивал. Но остроты хватало и без того. Дробной мурашиной вереницей бежала вязь арабских строк, вдруг теряя свой смысл — надо было напрягать сознание,
— Какое несчастье! — поднял Махтумкули на Нурджана тоскующий взгляд.
Нурджан заплакал, некрасиво кривясь и отирая глаза рукавом халата, по-детски всхлипывая. И по щекам Махтумкули текли слезы — щекотные, едкие, не приносящие облегчения.
Шумно вошли Шейдаи и Магрупи — и сразу притихли. Они, зная нетерпение друга, тоже рыскали по караван-сараям, чтобы первыми порадовать Махтумкули, и сейчас спешили сообщить о прибывшем из Гургена караване, не подозревая, что их уже опередил проворный Нурджан.
Махтумкули представил им Нурджана, протянул письмо отца.
— Читайте.
Первым прочитал Шейдаи, погрыз кончик уса, передал листок Магрупи. Тот тоже прочитал, нахмурился.
— Не отчаивайся, Махтумкули. Слухи это только слухи, даже если их очевидец принес, а в этом деле, насколько я понимаю, настоящих очевидцев нет. Мы здесь горюем, а Човдур-хан пробился сквозь засаду и блаженствует себе в Кандагаре. Столько отважных джигитов! Да разве они дадут себя в обиду?
Магрупи понимал, что утешения его беспомощны. Понимал это и Махтумкули, но все равно был признателен другу за поддержку. Конечно, слезами тут не поможешь, хоть выплачь сразу весь свой назначенный от природы запас. Мог пробиться Човдур-хан, никто не спорит. Мог жить в Кандагаре. Но он был обязан дать о себе знать — не на прогулку послали, с официальным поручением послали. А если молчит, значит, большая беда случилась. Двое живых остались на поле боя, после долгих мытарств и скитаний добрались до дома. Их рассказ был настолько неопределенен, что в ущелье, к месту битвы, на поиски оставшихся джигитов послали хаджиговшанцы новый отряд под начальством Мамедсапы. Он тоже как в воду канул.
О самом худшем думать не хотелось. Теплилась надежда, что в плен попали. Радости в плену мало, но хоть живы, судьба в дальнейшем улыбнуться может. Хотелось поподробнее расспросить о Менгли, да сдерживала мысль, что на фоне общего большого горя такие расспросы показались бы мелкими и никчемными — и Махтумкули сдерживался.
Он не стал пить заваренный Нуретдином чай, а вместе с Нурджаном ушел в караван-сарай купца Хайруллы, к землякам. Вернулся оттуда с твердым намерением через неделю уехать в Гурген.
Хлопотны были последние дни, насыщенные сборами и переживаниями. Многие приходили с выражением своего участия. Даже Бабаджан-ахун пригласил к себе, долго и проникновенно толковал о благе смирения, утешал. А на следующий день, собрав всех преподавателей, вручил Махтумкули скрепленное печатью свидетельство об успешном окончании медресе. В этом не было снисходительности или уступки обстоятельствам. Махтумкули действительно был не только одним из лучших учащихся, но и сам, случалось, выступал в роли учителя. Особенно по шариату, который вел мулла Ибрагим — человек старый, часто хворающий.
Ночь перед отъездом Махтумкули собирался провести в караван-сарае, вместе с соотечественниками. А вечер он посвятил друзьям. В келье собрались самые близкие из них, те, перед которыми сердце было всегда открыто. На блюдах лежал шашлык из свежей баранины, в чайниках исходил ароматом редкостный китайский чай — дар самого ахуна, дымился плов. Но руки не тянулись к еде — когда прощаются сердца, желудки молчат.
— Хочу сказать вам, учитель, — говорил Махтумкули, обращаясь к Нуры Казиму. — Три года я ел хлеб и соль медресе Ширгази. Под руководством высоких умов приобретал знания и мудрость жизни. Я ухожу, и сердце мое тоскует. На рассвете я ухожу, покидаю священные стены и всех, кому обязан знаниями и высшим пониманием
— Читай, — сказал Нуры Казим, глядя прямо перед собой, но было видно, что глаза его слепы, что смотрит он внутренним взглядом на то, что другим невидимо — у него было очень чувствительное сердце, у этого сирийского туркмена по имени Нуры Казим, человека с добрым и большим чувством справедливости. — Читай!
И Махтумкули начал читать так, словно разговаривал с самим собой:
Три года, что ни день, ты соль делил со мною, — Прости, я ухожу, прекрасный Ширгази, — Ты мне приютом был зимою и весною, — Прости, я ухожу, прекрасный Ширгази! Я буду жить, врага и друга различая. Мне истина теперь — союзница святая; Была мне книга здесь открыта золотая. Прости, я ухожу, прекрасный Ширгази.Он замолчал на несколько мгновений, и Нуры Казим тихо сказал:
— Сказано честно и хорошо. Продолжайте.
Может быть, впервые за все время он назвал ученика на "вы". И Махтумкули продолжал:
Мой дух разгневанный да не узнает страха, Да не погрязнет он среди мирского праха! Тобой воспитанный, он брошен в мир с размаха… Прости, я ухожу, прекрасный Ширгази! Расцвета я достиг. А ныне злая сила Вручив мне посох мой, всего меня лишила. С Каабою [36] моей жестоко разлучила. Прости, я ухожу, прекрасный Ширгази! Не ранили меня минутных бед уколы; Наставников своих высокие глаголы Любил Махтумкули. Прощайте двери школы! Прости, я ухожу, прекрасный Ширгази!36
Кааба — храм в Мекке, главная мусульманская святыня, куда совершаются паломничества — хадж.
Выслушав стихотворение до конца, Нуры Казим посоветовал показать его Бабаджан-ахуну. Махтумкули пожал плечами:
— Он ведь запретил мне сочинять стихи.
Нуры Казим помолчал, потом проницательные глаза его нашли глаза Махтумкули.
— У одного мудреца спросили: "Какая самая чувствительная жилка у человека?" Тот ответил: "Жилка самовлюбленности". Пир, заставив тебя сочинять стихи в честь Гаип-хана, питал надежду отличиться перед владыкой, заслужить его благосклонность, чтобы потом использовать ее в своих целях. Ты ожиданий его не оправдал, потому и выразил он тебе свое неудовольствие. А в тех стихах, которые ты читал перед ханом, нет ничего крамольного, в худшем случае их можно понять как восхваление самого себя, приближение себя к пророку, в то время как приблизить следовало хана. Добавь сюда всего две строки, восхваляющие либо хана, либо пира, и на твои плечи накинут халат победителя.
Махтумкули захотелось обнять Нуры Казима, настолько большое расположение чувствовал он к этому человеку. Наверно, чувства Нуры Казима были аналогичны, потому что глаза его светились грустной лаской и доброжелательством. Он тоже, кстати, поговаривал о возвращении на родину, в аравийские степи. В Хиве ему жилось неплохо, мог бы жениться и обзавестись добрым хозяйством, да, как говорят, каждому зайцу своя кочка. Чужаком чувствовал себя в Хиве Нуры Казим, пришлым, инородным телом, как соринка в глазу.