Махтумкули
Шрифт:
Зато в келье творилось такое, что Нуретдин рот раскрыл. Там орудовали Ильмурад и еще два суфия — бесцеремонно рылись в книгах Махтумкули, швыряли их на пол, даже наступали на них ногами. От такого кощунства у Нуретдина все внутри захолонуло.
Они его заметили, но поведение не изменили — вели себя так, словно никого, кроме них, нет. Маленький, юркий, как мышь, суфий, взгромоздившись на резной столик, за которым обычно писал Махтумкули, брал с полки книгу за книгой и передавал ее другому суфию — тощему, длинному, словно жердь, с большими оттопыренными ушами.
— «Искандер-наме» Низами.
— Бросай!
— Омар Хайям…
— Бросай!
— Джалалиддин Руми…
— Давай сюда!
— «Проповедь Азади»…
— А это что такое?
— Отца его книга.
— Бросай!
— Прекратите безобразие! — закричал Нуретдин. — Сейчас же положите все на место!
— А что сделаешь, если не положим? — ощерил лягушачий рот Ильмурад.
— Не касайся книги! — Нуретдин вырвал из рук Лопоухого «Проповедь Азади». — Кто вам позволил такой гнусностью заниматься?
— Я позволил! — Лягушачья ухмылка Ильмурада стала еще шире. — Я позволил. Есть еще вопросы?
— Выходите вон! — Нуретдин даже побледнел от такого нахальства. — Вытряхивайтесь!
— Не ори, дурак, — одернул его Ильмурад. — Мы указание пира выполняем. Есть жалобы — ступай к нему, он тебе разъяснит.
Нуретдин выскочил, как ошпаренный, хлопнув дверью. И помчался за помощью — не к пиру, понятно. Через несколько минут вернулся в сопровождении Шейдаи и Магрупи.
— Вот! Посмотрите, что они здесь творят, паршивцы!
Магрупи некоторое время стоял, покусывая кончик уса.
Опустил глаза на резной столик под ногами Коротышки, на разбросанные по полу книги. Молча шагнул вперед, охватил Коротышку за пояс и за шиворот, крякнув от натуги, метнул его в проем открытой двери. Повернулся к Ушастому:
— Своей очереди ждешь?
Тот ждать не стал, торопливо сам вышел.
— Знаешь, что лежит на полу? — подступил Магрупи к Ильмураду.
Ильмурад был спокоен, ни малейшего признака страха или растерянности на лице.
— Знаю! Пусть смутьяны собираются в другом месте!
— Смутьяны? — У Магрупи сжались кулаки. — Кто смутьян?.. Я тебя спрашиваю, кто смутьяны?!
Между ними шагнул Шейдаи.
— Уходи, Ильмурад, от греха, а то вылетишь отсюда, как и твой недоношенный помощник.
Суфий не испугался, но и не посчитал нужным лезть напролом. Ворча, как рассерженная собака, что, мол, кое-кто еще пожалеет, кое-кто вспомнит, он бочком выбрался из кельи.
На полу беспорядочной грудой лежали книги: Джами, Саади, Низам-ал-Мульк, Бируни, Платон, Рудаки… Очень много книг. Шейдаи присел, поднял одну, осуждающе покачал головой.
— Над этим источником мудрости Фирдоуси работал тридцать лет. Тридцать лет, это только подумать! И прошло с тех пор много веков, много бурь и потрясений. Исчезли огромные города и целые государства, тленом стали султаны и эмиры, вершившие некогда судьбами мира. А «Шах-наме»… — Шейдаи любовно обтер книгу полой халата. — …«Шах-наме» осталась. Не властны над ней ни бури, ни потрясения,
— Свора невежд, проглотивших собственную совесть! — не мог успокоиться Магрупи, его трясло. — Им по душе мрак и беспробудность! Подлости они не сторонятся, а к доброте относятся, как к приблудной собаке — можно приласкать, а можно и ногой пнуть!
Шейдаи согласно покивал.
Бабаджан-ахун пригласил Махтумкули в полдень. Разговор длился недолго. Лицо ахуна, как всегда, было непроницаемо, но оно совсем не отражало внутреннего состояния пира. Пир сердился, больше того — он негодовал, но не желал показывать ничтожному ослушнику своего священного гнева. Он только указал на переписанное стихотворение:
— Тобой написано?
— Нет, тагсир, — вгляделся в бумажку Махтумкули, — написано не мной. — И, предупреждая возмущенный вопрос пира, докончил: — Но стихи — мои.
— Ты их читал перед Гаип-ханом?
— Их, тагсир.
— И других слов, кроме этих, у тебя не нашлось?
— Слов было много, тагсир, — боясь улыбнуться, Махтумкули шумно втянул воздух через нос, — были и другие слова. Но, с разрешения владыки, я огласил то, что слышал во сне от пророков… И о поступках их…
— Ты обуян не просто жаждой, как пишешь здесь, — ахун беззвучно постучал пальцем по листку, — ты обуян гордыней, жаждой сомнения обуян. И это прискорбно. Мы не можем взять на себя столь тяжкую ответственность, чтобы разрешить непомерной сей гордыни и самовосхвалению ютиться в стенах вверенной нам обители. Мы решили так: либо ты бросаешь писать свои бредовые стихи и написанное кидаешь в огонь, либо покидаешь стены медресе Ширгази, а мы пожелаем тебе счастливого пути.
Махтумкули заранее представлял себе, как может сложиться разговор с пиром, и не собирался уступать и виниться. Но тут его буквально взорвало. И он молча повернул к двери.
Во дворе его обступили со всех сторон и начали допытываться, чем кончилась беседа.
— Чем она, по-вашему, могла кончиться! — сердито сказал Махтумкули. — На ворота мне указали!
Вокруг загорланили, перебивая друг друга, выражая возмущение поступком Бабаджан-ахуна. Больше всех горячился Нуретдин:
— Идем к пиру! Пусть проявит великодушие!
Его поддержали:
— Пошли!
— Идем!
— Потребуем!
И гурьбой повалили к дому ахуна, а Махтумкули направился в свою келью. Скверно у него было на душе. «Брось в огонь бредовые стихи…» Скажет же такое! Нет уж, лучше недоучкой остаться, нежели таким советам пира следовать.
Пока он переживал, возвратился возбужденный Нуретдин.
— Все уладилось! Он сказал: «Пусть остается, но больше пусть стихов не пишет». Думаю, это не страшно. Скажи: «Ладно» — и продолжай свое дело. Кто за тобой следить станет? А написанное отдавай мне — я найду где спрятать.