Макс
Шрифт:
А между тем, оставшись — и вновь оставшись один, Макс, выходя на море, сидя в кафе, и по-прежнему… да, по-прежнему, в общем, следя за своими движениями, и даже показывая их, быть может, кому-то, себе самому, — Макс, выходя на море и сидя в кафе, по-прежнему — или, может быть, снова, — вдруг, снова, по-прежнему чувствовал и находил в себе ту бездумную, втайне задумчивую, затихающую замедленность, которую он открыл в себе здесь… и в этой замедленности как будто вдруг отставал — на полшага, к примеру, — от всего, что он видел, всего, что он слышал… от себя самого… и ветер с моря, шум волн, свет и тени, дождь, налетавший порывами: все это вдруг так тихо и медленно, так просто и скромно входило, вплывало в его бездумность, втайне задумчивую, и так, в иные минуты, легко было,
Со стороны и откуда-то: и значит, так же (думаю я теперь…) почти так же, быть может, как посмотрел и увидел он, на бульваре, однажды, ожидая Фридриха, всю свою жизнь: то ли из прошлого, то ли из будущего, то ли — непонятно откуда.
Да, еще раз, она ускользала от него, его мысль, и дробилась, и путалась, он же ловил ее, и догонял, и одергивал, и пытался, и вновь пытался продлить, в самом себе, искомую ясность, вожделенную собранность… но: откуда-то, непонятно откуда, смотрел он на все это… на свои же усилия, свои же старания… и как если бы все это к нему, Максу, уже почти никакого отношения не имело… или так, может быть, как если бы он, Макс, отставая от себя на полшага, отошел вдруг — на полшага в сторону — от своей же собственной жизни.
Смирение… почти безразличие.
И внезапный ветер, морской, как будто пробивался сквозь этот зазор, эту щель… и как бы предчувствие, еще раз, каких-то, совсем иных, в самом деле, влекущих, тайных возможностей.
Толпы людей на пляже, на улицах начали тяготить его; оставшись один, он искал одиночества.
А там, за железной дорогой, была, и есть, как уже говорилось, река, странно близко, в этом месте, подходящая к морю, вновь от него отходящая… мостки и лодки, качавшиеся на воде, ударявшиеся о сваи… луга на том берегу. Подолгу и очень подолгу сидел он на этих мостках, глядя на воду, читая что-нибудь, ничего не читая. Хмурой рябью подергивалась река; темнела и прояснялась; блики солнца пробегали по ней, по бортам лодок, по сваям; парило и медлило что-то, на другом берегу, над лугами. О чем-нибудь думал он, ни о чем не думал, быть может. И уже ни о чем, быть может, не думая, вновь и вновь всматривался в этот зазор, эту щель: между собой и собой же, в этот словно прохладный, прозрачный, все шире и шире раскрывавшийся в нем промежуток, отделявший его от его собственной жизни, от его же стараний, его же стремлений… даже надежд. Со стороны и откуда-то, со стороны и откуда-то. Ни о чем не думая, ни к чему не стремясь.
Все это тоже и само по себе оборачивалось, конечно: надеждой.
И потому он не уезжал отсюда; почти месяц прожил он здесь; раза два или три, выстаивая очередь (в кассу…), покупал, быть может, билет (в Москву и на поезд…); менял его; оставался.
31
Он съездил в Ригу к Хельге и Ингмару; они тоже навестили его: вместе — с кем же? вот именно — с кем же? Да, здесь, именно и почти здесь, в конце того лета, он, Макс, впервые познакомился — с Соней: с Соней (думаю я теперь: тоже здесь, именно здесь…) — с Соней, уже так давно появившейся — на этих страницах, уже так давно исчезнувшей… нет, вовсе, вовсе не исчезавшей — с этих страниц.
Они вышли все вместе на море; был уже вечер; Ингмар и Хельга обогнали их на пару шагов. Он спросил ее, чем она занимается; он сообщил ей свои собственные, вполне внешние обстоятельства.
— Жаль, — сказал Макс.
Она улыбнулась; она посмотрела на море, протяжные отсветы, бегущие по воде, отражения облаков, далеких и гаснущих.
— Да, жаль, — сказала она.
Ингмар окликнул их.
И — все? Все. Он даже не спросил ее телефона в Москве; он проводил их на станцию, всех троих; он постоял еще немного, один, на опустевшем — и совершенно опустевшем перроне.
32
И когда он возвратился в Москву, Макс, — та, уже давным-давно проступающая, уже, если угодно, отмеченная на карте зима, медленно, очень медленно на него надвигаясь, как будто вбирая его, Макса, как будто впуская и втягивая его в себя — и как если бы (или это так кажется мне: теперь…) — как если бы она ждала его там, в Москве: — дождавшись, короче, его возвращения, зима, сразу же, хотя и очень медленно, началась.
А ведь между летом, с одной, и зимою, с другой стороны, бывает обычно — осень. Бывает: обычно. Но тогда, там (думаю я теперь…) никакой осени не было. Он возвратился в Москву, Макс, — и это было, сразу же: началом зимы, — введением в зиму; — и длилось это начало, это введение очень долго, целую, может быть (им, Максом, едва ли вообще замеченную и если отмечаемую мною, теперь, то лишь как простое введение, простое начало…) — целую, значит, осень.
— И когда он возвратился в Москву, Макс, в этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на свете город, тогда — что, собственно?
Лишь некая осень, простое введение, отделяет, его и меня, от этой, уже начавшейся, если угодно, зимы. — Там (думаю я…) — там все линии сходятся; — и по какой бы дороге я ни пошел, любая дорога (думаю я…) — любая дорога приведет меня к этой зиме (уже, если угодно, начавшейся…).
Он же, Макс, — он шел к ней по всем дорогам: одновременно и сразу.
Он шел к ней сразу по всем дорогам; — он возвратился, значит, в Москву, в этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на свете город, — в этот город, где старое так причудливо сплетается с новым, дозволенное с запретным, еще возможное с совершенно немыслимым, — и приехав с вокзала домой, в свое решительно неописуемое, из всего неописуемого самое неописуемое жилище, — занеся чемодан в комнату (и тут же задернув, наверное, шторы…) он, Макс: — а впрочем, думаю я, пойдем, для начала, по вот этой, к примеру, дороге… он, Макс, в тот же день, например, позвонил, разумеется, Фридриху.
Он позвонил Фридриху и встретился с ним: в конце бульвара, к примеру. Он был рад этой встрече, — и Фридрих, появившись, как некогда, из глубины — бесконечно прямой, в бесконечную даль уходящей, уже начавшей, быть может, желтеть, но еще переполненной, разумеется, сумраком, тенью листвы и пятнами солнца аллеи, — Фридрих, приблизившись, улыбнулся и взял его под руку, — и он, Макс, снова, в то же мгновение, почувствовал, в себе и вокруг, что-то веселое, быстрое, легкое, — и они, Фридрих и Макс, снова, как прежде, поехали, должно быть, к каким-то (так и оставшимся, следовательно, по ту сторону моей истории: если это история…) персонажам их жизни, — и эта жизнь (здесь, думаю я, здесь, у этого моря, так легко, почти незаметно от него отступившая: как если бы ее никогда и не было вовсе…) — эта случайная жизнь вновь, следовательно, его обступила, и он, Макс, уже готов был ей снова отдаться: и как если бы, в свою очередь, никакого моря, никакого лета и вовсе не было — никогда.
Оно было, однако, это море — и это лето (и этот песок, эти сосны, этот свет, пронзительный и прозрачный…). Все это было, однако; — и после всего этого (после этого лета, после этого моря — и всех надежд, и всех мыслей, оживших в нем здесь…) та — случайная жизнь, которой, еще весною, он жил в Москве, вместе с Фридрихом, уже не только, или почти, не давала ему ни прежней радости, ни прежнего ощущения — жизни, но как будто вообще не удавалась, не давалась ему; он стремился к иному; уже через несколько дней он почувствовал ее — невозможность.