Макс
Шрифт:
Я пожал, я помню, плечами (и что же, думаю я теперь, что же я мог ответить?..), и — и мы уже шли: по проходу, — прошли фойе, вышли на улицу, — и всю дорогу от театра к метро (мелькнул бульвар, промелькнула аллея…) Сергей Сергеевич говорил с Фридрихом — я не слышал, вернее: не слушал — я, во всяком случае, не помню уже о чем, — и лишь спускаясь в метро, прощаясь с нами обоими (он ехал в другую сторону, по другой линии…), он, Сергей Сергеевич, спросил меня снова о пьесе и вновь (сложив руки на груди, пошевелив пальцами…) пожелал мне — всяческого успеха.
— Но помилуйте, Фридрих, — мы стояли, вдвоем, на платформе, — никакой пьесы я не пишу.
— Вот как? Не пишете?..
Внезапный шум откуда-то, из
— Ну что же… значит, не пишете.
Никакой пьесы я не писал; я даже не собирался писать ее. Писать ее (думал я…) будет… в моем романе… автор романа, отчасти совпадающий, отчасти не совпадающий, еще и еще раз, со мною… выходившим на улицу из метро; я сам, следовательно, собирался лишь писать — о ней, здесь, когда-нибудь, на этих страницах (и мне виделись, разумеется, некие, вполне прельщавшие меня переходы: от фраз к репликам, от повествования к диалогу; превращение: одних слов — в другие слова; двойное преображение…). Ни о каком ином писании я вообще, конечно, не думал.
34
Есть некие (так думаю я теперь…) — уже в силу простой длительности связывающих нас отношений неслучайные персонажи моей, теперешней жизни (таковая, значит, тоже имеется? — да, как ни странно…) — некие, скажем так, весьма молодые и весьма приятные люди, каждое лето приезжающие сюда из Москвы.
Я познакомился с ними — Макс тоже — еще в то первое, если угодно, теперь уже в такую даль отступившее лето, которое мы прожили здесь вдвоем, вместе с Максом; я встретил их, неделю назад, на остановке автобуса; я вижусь с ними почти каждый день.
— И сколько же, — говорят они мне, — сколько можно здесь жить… одному?
— Все это неважно, — отвечаю я им. — О Максе-то вы знаете что-нибудь?
— Нет, — говорят они мне, — о Максе ничего мы не знаем…
Ничего, ничего…
А между тем, у них есть, тоже — велосипеды; и я езжу теперь вместе с ними, вместе с одним и одной из них, по шоссе и дорогам, по разным дорогам и разным шоссе, — точно так же, или почти так же, быть может, как мы ездили вместе с Максом, когда-то, в то первое, еще и еще раз, уже давным-давно отмеченное мною на карте и введенное в историю лето, теперь уже в такую даль, никаким временем не измеримую даль от меня отступившее…
35
Он возвратился, значит, домой (в конце осени, в начале зимы…), закрыл дверь — и лишь совсем редко, совсем ненадолго выходя, но все-таки выходя, конечно же, из дому, прожил ее, эту зиму: в своей (при условии, разумеется, тщательно задернутых штор…) от всего отделенной, ни с чем не связанной, плывущей над городом комнате. Он вставал очень поздно, в час, в два, если не в три; и весь день проходил кое-как (в беде и отчаянии…) — но были (он сам рассказывал мне…) — но были зато очень долгие, бесконечные, бессонные ночи; они тянулись, и длились, и медлили; и пролетали: удивительно быстро; и в эти ночи что-то решалось; и обостренная болью, бедой и отчаянием некая мысль — или некие мысли, как будто кружили по комнате, в темноте; и только под утро, когда, за окном и за шторами, уже начинало, быть может, светать, и кричали птицы, и дворники сгребали лопатами снег, он, Макс, наконец, засыпал, забывался; и на следующий день опять вставал очень поздно, в отчаянии, в час, в два, если не в три.
Так — и в то же время: совсем не так это было.
Все разваливалось — или, вернее: уже развалилось.
Все разваливалось: уже развалилось. И хотя один день был, в общем, похож на другой, одна ночь повторяла другую, эти дни, эти ночи не только не складывались — для него, Макса — в некое целое (в некую зиму или в некую — жизнь…), но как будто распадались, дробились: на какие-то, совсем краткие, крошечные, минуты, мгновения,
(Я, теперь и здесь, поворачивая обратно, я пытаюсь, конечно, я почти бессилен представить себе это — ощущение развала, эту — поскольку я все-таки представляю ее себе — скользящую зыбкость, обостренность и призрачность всех впечатлений, эту невозможность жить дальше, и даже, если угодно, эту невозможность: хотя бы дожить до вечера… нет, конечно же, я не знаю, как это было…)
Все разваливалось — как бы то ни было — уже развалилось; выпадало из рук; рассыпалось на части. Он же, Макс, в беде и отчаянии, пытался то ли что-то собрать, то ли, может быть, что-то… еще что-то разрушить.
Он снова ходил к реке — как когда-то, два года назад. И все опять, конечно же, повторялось на этих, если угодно, прогулках; и были, значит, деревья, с обведенными снегом ветками, и сплошной лед на реке, и в другие дни льдины, с как будто обломанными краями, и черная вода между льдинами, и на том берегу пустыри, какие-то склады, и пятна снега на черной земле, и опять, и снова деревья, совсем крошечные, у самого берега, в своей затаившейся неподвижности, потаенном безмолвии как будто сулившие ему что-то… и останавливаясь, думал он, что — вот, вот оно, вот сейчас… и ничего больше нет… и опять шел; и вновь, конечно же, ускользая от него самого, и двигаясь, конечно, в каком-то, пустом, легком пространстве, его, Максова, ему уже неподвластная, к кому-то другому обращенная мысль, вновь и вновь, не удерживаясь в настоящем, соскальзывала, конечно, в какое-то, пустое, легкое будущее…
— Да… вот… будущее… легкое будущее…
И она так ускользала от него, его мысль, и с такой силой охватывала его эта как бы внутренняя, все-таки внешняя, его собственная, враждебная ему жизнь, с какой, может быть, еще никогда не охватывала: и как если бы (думаю я теперь…) — как если бы он расшевелил, растолкал ее, в беде и отчаянии; и он шел все быстрей, быстрее, не глядя вокруг; и бросая вызов, обращаясь к кому-то, вновь и вновь говорил и думал, что — нет, все не так, все неправильно; что он хочет лишь выйти и вырваться, выйти и вырваться… и потом говорил уже о чем-то случайном, уже сам не зная о чем; и все, что он говорил, распадалось, может быть, на какие-то, уже почти не связанные друг с другом слова, отдельные фразы; все кружилось, все путалось; и он опять, и опять останавливался. И останавливаясь, видел вдруг — мост, быки и сваи его, отражавшиеся, быть может, в воде, среди льдин, и бесконечный, товарный, гудящий и грохочущий поезд, переезжающий через мост, и каждый вагон в отдельности, и последний, почти игрушечный, исчезающий, на том берегу, за деревьями. Почти сквозь слезы смотрел он на все это; и закуривал сигарету; и прикрывая ее рукою от ветра, от снега, подолгу, иногда очень подолгу стоял так, в конце набережной, в отчаянье и в снегу; и уже начинало, быть может, темнеть, начинало, быть может, смеркаться; и — что же? — нет… мы не выдерживаем настоящего, так думал он, может быть, мы перескакиваем через все это… через реку и мост… мы представляем себе — себя… завтра, через неделю, неважно… и точно так же, думал он, представляем себе какое-то… замечательное, превосходное будущее… оно же никогда не наступит…
— И я сам… я сам загоняю себя во что-то… в искомую ясность… вожделенную собранность…
Все снова и снова возвращался он к этим мыслям… все снова и снова, или так казалось ему, упиравшимся в какое-то… неразрешимое, во всяком случае неразрешавшееся противоречие.
— И это все то же, все то же, одно и то же стремление… к будущему, замечательно-превосходному… И все усилия бесполезны, все старания бессмысленны… Но если отказаться от них… тогда: что же?.. Тогда сумятица, и смута, и путаница… тогда все, как есть… беда и отчаяние…