Макс
Шрифт:
Он уже сам не знал, может быть, он ли выбрал отчаяние, оно ли само его — выбрало.
Он уже не мог бы от него убежать, даже если бы захотел.
Он не хотел убегать; упорствовал; не сдавался.
Он мог, конечно, теперь уже мог, конечно, уехать: сюда, скажем, к этому морю; он понимал, что это ничего не изменит; и думать о каких-то простейших вещах, о билете на поезд, или о том, чтобы созвониться с хозяевами той комнаты, которую он снимал вместе с Фридрихом, не мог; не хотел.
И еще что-то удерживало его: и как если бы (так думал он, может быть, подходя к окну, отдергивая, на мгновение, шторы…) — как если бы, бросив вызов, он должен был выдержать, выстоять… прямо напротив… пускай в беде, пусть в отчаянии.
Каждый день и по нескольку раз на дню казалось ему, что нет, он не выдержит.
И все же (так думаю я теперь…) — и все же были, конечно, какие-то, вдруг, просветы: в темноте, его окружавшей; и
— Но жизнь не построишь на этих мгновениях…
— А впрочем, надо ли строить ее? вот вопрос…
И — и все опять, конечно же, начиналось сначала; все кружилось, все путалось; и не находя выхода, обостренная болью, мысль его вновь и вновь упиралась — в неразрешимое.
— Нет, жизнь не построишь на этих мгновениях… Ее вообще невозможно построить… устроить… В ней нельзя и не надо… устраиваться…
— Но тогда… что же?..
— Ничего… ничего…
И пытаясь то ли что-то собрать… все-таки что-то собрать, то ли что-то разрушить… еще что-то разрушить, — не выдерживая настоящего, отказываясь от будущего, — но и в тайной надежде, конечно же, если не найти там, в прошлом, какие-то, забытые им возможности, источники жизни, то по крайней мере, хотя бы отчасти, разрешить, так думал он, неразрешимое, распутать запутанное и продумать свои предпосылки, — Макс, по-прежнему и как некогда, — шагая ли вдоль реки, стоя ли у окна, но чаще всего и с обостренной ясностью по ночам, — Макс, как некогда и по-прежнему, думал и вновь начал думать, конечно, о разных, самой природой своей, своей окраской, звучанием, значением и смыслом друг от друга отделенных, как сказано, временах: о прошлой, еще раз, о позапрошлой, к примеру, зиме, — и о нашей первой, робкой и предварительной поездке, попытке: вернуться, — и об осени: удивительно-ветреной, — и конечно, об августе: дождливом и темном, — и о том, разумеется, сказочном, призрачном, что мы тогда еще, в августе, помнили, а после как будто забыли, — о велосипедах, сломанных или нет, — о вечерних встречах возле кино… все дальше и дальше, как некогда, уходил он по этим дорогам, отчасти уже знакомым ему, отчасти, может быть, впервые перед ним открывавшимся; и зажигая, вновь гася свет, вновь и вновь видел тот поселок, конечно, где мы жили каждое лето, в последний раз в августе, те улицы, дачные, ту станцию, магазин возле станции… И в лесу, в глуши и чащобе, стоял, конечно, все тот же, грибной, терпкий запах; и были те же кусты орешника, с мягкими мокрыми листьями; и тот же изгиб исчезавшей среди деревьев тропинки…
— Подумай, — сказал он мне как-то (в одну из наших — очень частых, как сказано, — в одну из тех, очень редких, как сказано, встреч, когда он действительно со мной говорил, расхаживая по комнате, останавливаясь, вновь принимаясь ходить…). — Подумай, тогда, когда-то… до августа… я жил девять месяцев здесь и три месяца там, каждый год, в том поселке… И вот что странно, — так, я помню, сказал он, — теперь, вспоминая все это, я только тот поселок и вижу… и одно какое-то… и другое какое-то лето… и как мы ездили, на велосипедах, куда-то… и куда-то, в другой раз, на поезде… А здесь… здесь ничего как будто и не было… Странно? Нет, напротив, понятно. Здесь, — подходя, в очередной раз, к окну, отдергивая, на мгновение, шторы, — здесь никаких и не может быть… воспоминаний. Им здесь не за что… ухватиться. Они скользят по этим камням… скользят… и падают… и разбиваются, — сказал он, — на части.
Он собирал их: так думаю я теперь. Почти насильно заставлял он себя вспоминать эти девять месяцев здесь — вернее: там, с моей точки зрения — там, в том, огромном, невероятном, покинутом мною городе: в этом городе, еще и еще раз, где были ведь, все-таки, вопреки всему и несмотря ни на что, какие-то, еще возможные улицы, еще дозволенные, например, переулки, проходы, арки, дворы: тогда, когда-то — и в отличие от меня — ему, Максу, почти, быть может, неведомые.
И вправду, он с самого начала — или еще: до начала — с рождения: скажем просто и нарушим запрет — жил в своем, из всего неописуемого самом неописуемом, еще раз, жилище, от старой, более или менее возможной части города отделенном, как уже говорилось, рекою… он почти и не ездил за реку, тогда, когда-то, до августа.
— Была лишь эта комната, это окно… окрестные улицы, вполне одинаковые… девять месяцев в году, каждый день…
— Но подумай еще и о том, — сказал он в другой раз, — подумай еще и о том, что, когда исполняется нам семь лет, нас отдают…
Куда
— Отдают нас, разумеется, в школу… И значит, с семи лет начинаем мы платить свою дань… неописуемому, как ты выражаешься. И вот, вспомни, вспомни, как это было…
Я совсем не хочу вспоминать теперь, как это было.
— Вспомни… вспомни это ощущение бессмысленности… это непрерывное принуждение… это чувство бессилия…
Нет, нет, я совсем не хочу вспоминать теперь, как это было; я не иду с ним вместе — по этим дорогам.
— А нам ведь только семь лет, восемь лет… И мы совершенно беспомощны перед всем этим… всей этой, как ты выражаешься, жизнью… неописуемой. И конечно, мы боимся ее… как можем мы ее не бояться?.. И конечно, она проникает в нас… вместе с нашим страхом перед нею, — сказал он. — Она проникает в нас, она заполняет нас целиком… И вот так, вот так все начинается…
И он все снова и снова (так думаю я теперь…) — бросая вызов, в беде и отчаянии — вспоминал и заставлял себя вспоминать эту жизнь… неописуемую — и с ее, конечно, какими-то, для меня, теперь, здесь, запретными, конечно, подробностями…
Нет, нет, еще и еще раз, я не иду с ним вместе по этим дорогам… он же, Макс (так думаю я теперь…), шел, конечно, по всем дорогам одновременно и сразу; не разбирая дороги… и в эти долгие, бессонные, зимние, тянувшиеся и пролетавшие ночи, открывая, вновь закрывая глаза, зажигая, вновь гася свет, почти незаметно, должно быть, переходил от девяти месяцев — там, в том городе, к трем месяцам — тоже: там, в том поселке… и значит, вновь и вновь видел те улицы, дачные, ту станцию, магазин возле станции… и тот дом, разумеется, где жил он каждое лето, когда-то, и который его, Максовы — нарушим запрет, скажем просто — родители перестали снимать, когда он, Макс, закончил — нарушим еще один, уже нарушенный — школу, — этот не очень большой, одноэтажный, как и все другие дома на той, нашей улице, деревянный, как и все прочие, дом, с его верандой, расположением комнат, знакомым ему наизусть, мне неведомым (лишь на веранде, кажется, и в августе, и в другие годы бывал я, заходя к нему, Максу; и я очень хорошо помню ее, эту его, Максову — маленькую, но с большим и очень большим, посередине ее, квадратным столом, и с очень странным, я помню, строением оконных рам, разделенных на очень маленькие, опять-таки, квадраты, прямоугольники стекол, с рассохшейся и отваливавшейся, по краям их, замазкой, известкой, — веранду…) — этот дом (так думаю я теперь…), который, и только который, казался ему, пожалуй, — а значит, и был для него… по-прежнему был для него, Макса, — домом: в том особенном, в том как бы превышающем саму нашу жизнь смысле, который мы и вкладываем обыкновенно в слова: дом, дома, домой… и точно так же (думаю я теперь…) как, домом — в этом особенном смысле — был, и остается по-прежнему, для меня, тот, через три дома от Максова, дом, где, подобно ему, Максу, жил я каждое лето, в последний раз в августе, и который, в силу совсем иных, к моей истории не имеющих отношения, весьма печальных, в сущности, обстоятельств сделался мне недоступен… я же, теперь и здесь, отсюда и со своей стороны, — я так же ясно вижу его, разумеется, как он, Макс, тогда и там, видел свой собственный… так же ясно вижу его, разумеется, с его тремя комнатами, четвертой, проходной и добавочной, с его, тоже, верандой, порогами в коридоре и со всеми его… да, со всеми его, так знакомыми, как никакие другие никогда уже мне знакомы не будут, в разных комнатах и на веранде, столами и стульями, шкафами и полками, лампами, оконными рамами, подоконниками и ставнями, дверьми и ручками этих дверей, обивкой кресел, темнотой по углам.
Только этот дом и был домом… и я вспоминаю теперь, здесь, отсюда и со своей стороны, как грустно было уезжать оттуда, в конце лета, к примеру; как весело, через год, возвращаться; и как странно приезжать зимою туда… вместе с кем-нибудь, конечно, из взрослых: как сказал бы я Максу… в какие-нибудь субботние, воскресные дни… на какие-нибудь, нарушим запрет, каникулы… на Новый год, нарушим еще один… как совсем иначе выглядели не только улицы в поселке, другие дома, но даже и эти комнаты, все эти стулья… как будто заснувшие на зиму, просыпавшиеся при моем приближении… и за окнами был, удивительным образом, снег… солнце, сверкавшее на снегу… и каким-то застуженно-затаившимся запахом пахли предметы, обивка кресел, отсыревшие книги…
А ведь и там (думаю я теперь — и так думал, наверное, Макс, открывая, вновь закрывая глаза…) — а ведь и там, в том поселке… во всяком случае, летом… была и продолжалась, конечно, какая-то, на три месяца свободная от принудительно-обязательного, еще вполне детская, разумеется, жизнь; и каждое лето, из года в год, приезжали туда все те же… он вспоминал их… я тоже теперь вспоминаю… какие-то, тоже, дети, с которыми мы и ездили, на велосипедах, куда-то, куда-то, в другой раз, на поезде… ссорились, снова мирились.