Макс
Шрифт:
Я ждал его: целый вечер; целый вечер, долгий и зимний, бродил он, значит, по улицам, переулкам, в снегу, в сумерках, в темноте.
— Я же (теперь, здесь, поворачивая обратно…) — я вспоминаю теперь эти зимние, эти ранние вечера, когда в пять пополудни уже начинает темнеть, и в шесть уже просто темно, но город и улицы еще живут своей жизнью; идут люди; горят фонари; машины летят сквозь снег; и совсем странной, загадочной, непонятной кажется эта жизнь (окруженная тьмой, заметенная снегом…): часам к семи, может быть, достигает она своего высшего напряжения, возбуждения и беспокойства (что-то вспыхивает, что-то грохочет; машины обгоняют друг друга; толпы людей чернеют на улицах…) — и лишь к восьми, к девяти, к половине десятого понемногу стихает, смолкает, уходит…
И прежде чем дойти до меня, Макс, не в силах остановиться, целый вечер, зимний и долгий, бродил, значит, где-то, по улицам, возбужденным и переполненным, переулкам, понемногу смирявшимся, — бродил по ним (думаю я…): со своим собственным, не стихавшим, не смирявшимся беспокойством, — ощущением безысходности, невыносимости жизни, — и в то же время: с внезапным,
Мы поужинали, я помню, на кухне, вместе с — отнюдь не случайными, как уже говорилось, — вновь, следовательно, — и снова лишь на мгновение появляющимися (не появляющимися…) на этих страницах персонажами моей собственной (тогдашней: в известном смысле, и теперешней…) жизни; поужинав, ушли в мою комнату; он попросил еще чаю; выпил его; закурил сигарету; — и была уже ночь; горела лампа; он сидел, я помню, на диване, в углу, облокотившись на валик, ногу закинув за ногу и свободной рукою обхвативши колено; я же — за столом, под лампой, напротив; и когда я спросил его, не хочет ли он лечь спать, например, он, Макс, почти с упреком посмотрел на меня (как если бы я напомнил ему о чем-то таком, о чем он не хотел бы и думать…); и — мне все равно: так он ответил; мне тоже; и так мы сидели, молча, за столом, на диване; и та, бесконечно-глубокая, ни с какой иной, дневной тишиною не сравнимая тишина, которая охватывает и обступает нас ночью, но которую, даже ночью, мы обычно не слышим: за нашими собственными, о чем-нибудь, мыслями, со
— Да, бываю. Да, вижусь. А что?
Почти минута прошла, может быть, прежде чем он ответил.
— Вообще… так… Значит, бываешь, видишься?
— Вижусь, бываю.
Опять пауза и снова молчание.
— И… что же? — (с трудом и усилием…). — Зачем… это…
— Мне нравится все это.
— А… да… нравится…
— И потом… мне это нужно для некоторых… замыслов, весьма отдаленных.
Я воспользовался его отчаянием (так думаю я теперь…); я сказал ему, впервые и наконец, то, что я уже очень (я понял это, лишь начав говорить…) — уже очень и очень давно хотел — должен был — ему, Максу, сказать, — чего, при иных обстоятельствах, я бы, наверное, сказать ему не решился.
— Уже очень и очень давно видится мне некий… роман. И в этом романе…
Мне казалось, он не слышит меня; он смотрел в сторону; он думал, казалось мне, о чем-то совсем другом.
— Так что же?
— И в этом романе будет, видимо, некий театр… и в этом театре будут играть, наверное, некую пьесу…
Опять молчание и снова, разумеется, пауза.
— Какую… какую пьесу?
— Пьесу… которую я и пытаюсь теперь… если не написать, то… по крайней мере…
Со всех сторон обступала нас тишина, со всех сторон была ночь. Он сидел не двигаясь, глядя в сторону, облокотившись на валик.
— А что еще там будет? — (совсем-совсем тихо…).
— А еще будет там август, — сказал я.
— Август?
— Да, август.
— Какой август?
— Ну, август, — (внезапная дрожь…) — август, когда мы с тобой встретились… там, в том поселке.
И я до сих пор помню, как медленно, медленно он повернулся ко мне, на диване.
— Нет, правда?
— Правда, конечно. И то утро… помнишь?.. когда мы шли с тобой навстречу друг другу… с каждым шагом все ближе…
— Оно тоже будет там?
— Разумеется.
— И значит?.. — он вдруг улыбнулся: впервые за эту ночь.
— Во всяком случае, некто, шедший мне в то утро навстречу…
— И — кто же?..
— Я не знаю, — сказал я. — Я дам ему твое имя, я поселю его в твоем доме… если ты, конечно, позволишь.
Я вспомнил, наверное, — во всяком случае, теперь вспоминаю, — слова Алексея Ивановича о влекущей возможности подойти, в самом романе, к той границе, которая…
— Я подумаю, — так он ответил: почти… да, почти рассмеявшись. — В моем доме там, или в моем доме здесь?
— И здесь, и там, — сказал я.
— Там понятно, почему здесь?
— Мне нужна эта высшая степень… неописуемости.
— Ах вот как… неописуемости…
И вот так, следовательно, я признался ему в моих — вдруг, показалось мне, на один какой-то, но очень решительный шаг, приблизившихся к осуществлению помыслах. И он вдруг встал, я помню; и подошел к окну; и снова сел — нет, не на диван — за стол, прямо напротив; мы снова молчали. Где-то, совсем далеко, совершенно отчетливо, вскрикнула и прокричала, за шторами, уже почти утренняя, подумал я, птица; прокричала: пролетела, наверное.
— Как все это неожиданно, — сказал он, посмотрев на меня. — Но что-то есть в этом… что-то есть в этом, может быть… правильное. А впрочем… а впрочем, я не уверен, что я позволю тебе в самом деле…
— Но… Макс… — сказал я.
Он ничего не ответил.
И в конце концов я постелил ему, я помню, постель в той, как называли ее неслучайные персонажи моей жизни, гостевой комнате, соседней с моею, где он, Макс, в другие зимы и при каких-то иных, теперь забытых мной обстоятельствах, уже не раз, собственно, ночевал; и сам, в свою очередь, сразу же, или почти сразу, заснул; и наутро, когда мы выпили кофе, предложил ему пойти… ну, хотя бы в кино; он отказался.
Взгляд его был снова погасшим, неподвижным, повернутым в сторону.
— Нет, — сказал он. — Я… я ухожу.
— Куда же ты идешь? — спросил я.
— Домой, — сказал он: почти незаметной, но все-таки замеченной мною, вполне горестною усмешкой подчеркнув это слово. — Домой… куда же еще?..
И я увидел его, в последний раз, из окна, во дворе; он остановился, я помню, не обернулся, закурил сигарету; прошел под аркой; исчез.
Было утро, такое же темное, пасмурное, каким был, накануне, день. Но когда он, Макс (истинный герой моей истории: вновь, простившись со мною, поступающий, если угодно, в мое распоряженье и веденье…) — когда он, Макс, на трамвае и потом на метро, доехал, наконец, до вокзала, поезда, электрички стояли там так же, совсем неподвижно, у заметенных снегом перронов, как стояли они когда-то, два года назад, в то совсем иное, морозное и ясное утро, когда мы отправились с ним: в некую, вполне предварительную поездку. И шагая, один, по заметенному — а впрочем, на сей раз, подтаявшим и уже растоптанным снегом перрону (до ближайшей электрички оставалось еще — минут, наверное, десять…) — Макс, удивительным образом, думал — совсем не об августе, и не о том сказочном, призрачном, что мы тогда еще помнили, а после забыли, — совсем не о том, следовательно, куда, к чему и во что он теперь, возвращаясь домой, возвращался, — или, во всяком случае, не только об этом, — но шагая один по перрону (заметенному, все-таки, снегом…) — и тоже, удивительным образом, как о чем-то совсем далеком, неправдоподобно-далеком, почти сказочном, призрачном, невозвратимом, думал он: о том первом, вполне предварительном возвращении: о той поездке, следовательно, в которую мы отправились с ним когда-то — вот с этого, заметенного снегом перрона, — вот на этой же самой, может быть, электричке, — в какое-то, морозное и ясное утро, два года назад… он, Макс, возвращаясь домой, он уже сам не знал, может быть, в какое прошлое он возвращается.