Макс
Шрифт:
— И где теперь все это? — думал он. — Вся эта… тоже — жизнь?..
— Ничего, ничего от нее не осталось…
А впрочем… а впрочем, она уже и тогда вдруг отступала от нас, отпускала нас, эта жизнь; и было, скажем, какое-то… за два?.. нет, за три, если не за четыре года до августа утро, совсем-совсем раннее… вновь и вновь он вспоминал его, лежа без сна, в темноте… раннее и совсем раннее утро, когда он, Макс, часов в пять, почему-то, в полшестого, быть может, проснувшись, тихо-тихо… все еще спали… вышел из дому и… через заднюю, в глухом заборе, калитку… в уже пронизанный встававшим за деревьями солнцем, блеском росы, пеньем птиц переполненный лес. Он был совершенно счастлив, он очень хорошо это помнил. Он шел, чуть вздрагивая от холода, все дальше, по мокрой траве; он остановился вдруг на краю уже много раз упомянутой мною поляны; он увидел, через поляну, уже много раз упомянутый мною дуб: с раздвоенным внизу стволом: два дуба, если угодно, сросшиеся у самого основания. И в том месте, где срастались они, можно было (и до сих пор… неужели до сих пор можно?..) сидеть: прислонясь к одному стволу, например, упираясь ногами в другой… и я (теперь здесь живущий…) — я очень часто сидел там, я помню, читая что-нибудь, ничего не читая; он тоже; но: как будто впервые увидел он этот дуб, совершенно
Со всех сторон окружала его эта жизнь, лишь изредка, совсем редко от него отступавшая: меня тоже, конечно: и даже так, может быть, как никакая последующая не окружала ни его, ни меня; мы не принадлежим себе в детстве, сказал он мне однажды (в ту зиму…); мы почти совпадаем с нашей жизнью (сказал он…): со всеми ее отношениями, страстями и ссорами: владеющей нами.
Но все-таки были, были, конечно, какие-то, пускай совсем редкие, краткие, но все же, конечно, какие-то, выпадающие из жизни мгновения; и я сам вспоминаю теперь (отсюда и со своей стороны…), как я шел, к примеру, вместе с кем-то — из взрослых — по той, нашей улице… за год или, может быть, за два года до августа… но тоже в августе, вечером, холодным и поздним; и вот — уже было совсем темно, уже горели, я помню, сквозь тихую морось, редкие, тусклые фонари — вот (у меня развязался, я помню, ботинок…) — отстав от них, присев на корточки и уже натянув, уже завязав, должно быть, шнурок, но еще не вставая, поднял голову, и посмотрел им вслед: — вот, я помню, все дальше и дальше уходили они (по той, нашей улице…), и очертания их уже расплывались, исчезали, терялись, и я видел уже только две — или, может быть, три? — уже совсем смутные тени, и улицу, мокрый асфальт, забор, фонарь и отсвет его на асфальте… и были, разумеется, какие-то всплески, какие-то шорохи… и где-то совсем далеко лаяла, я помню, собака… умолкала, вновь принималась лаять… и лишь когда я остался один, и те, с кем я шел, исчезли, растаяли, расплылись в темноте, я встал, наконец, и посмотрел, еще раз, вокруг, удивляясь, конечно, не понимая, должно быть, что со мною и где я, на нашей ли, на какой-то другой улице… неизвестно какой… все равно… и как будто вдруг оставленный, потерянный где-то, в каких-то складках ночи, влажного мрака, среди всплесков и шорохов, веток, капель, мокрой листвы… и затем пошел, в свою очередь, побежал вслед за — взрослыми: догоняя: догнав их.
Да, были, были, еще раз, пусть краткие, но все же, конечно, какие-то, предвещавшие август мгновения… и… и вот, значит, этот август, еще раз, это тоже краткое, крошечное, в дожде, тумане и холоде, между уже и еще затерянное, тоже, мгновение, о котором он все снова и снова думал, конечно же, Макс, своими зимними, бессонными, долгими, пролетавшими, тянувшимися ночами, вновь, как некогда, по разным и совсем разным дорогам, из более раннего, из более позднего к нему приближаясь… — этот август, еще и еще раз (так думаю я теперь… вновь, теперь…) — когда, и в силу, конечно, каких-то, давным-давно забытых, исчезнувших, вполне случайных, пускай по видимости, обстоятельств, все — отнюдь не случайные, так и не названные — персонажи моей тогдашней, от меня самого, вдруг, и как будто вдруг навсегда, отступившей и отдалившейся жизни — все взрослые: вновь скажем так — когда все они разъехались вдруг в какие-то разные, и теперь уже не существующие более стороны, я же остался, как и он, Макс, впервые, один, в том поселке, наизусть, и мне, и Максу знакомом: — да, краткое, крошечное (думал, в свою очередь, Макс…) — но все же на целый месяц, на целый месяц растянувшееся, еще раз, мгновение…
Теперь не длящееся тогда, значит, длилось?
Возможно ли это, думал Макс, возможно ли это?
Оно длилось, не длящееся; оно было лишь чем-то иным, думал он: чем же, чем же и чем же?
Оно потому и длилось, что было иным.
И он все снова и снова, как некогда, всматривался в этот август, дождливый и темный, в падение капель, дрожание листьев…
Еще и речи не было ни о какой, скажем, ясности; ни о какой, скажем, собранности еще и речи быть не могло.
И — что же? — и был, значит, дождь, туман, мокрые листья, мелкие капли… и впервые в жизни оставшись один, предоставленный себе самому, бродил он, сам не зная зачем, как и я, по поселку и по лесу, по улицам и тропинкам, с уже почти не покидавшим его, меня тоже, временами, конечно, ослабевавшим, снова усиливавшимся чувством — пробуждения, изумления…
Одно дело видеть что-нибудь, думал он, другое дело стремиться: увидеть…
Само собою, вместе с дыханием…
А ведь все уже начиналось (думаю я теперь…) — начиналось, завязывалось, и уже где-то, в глубине этого августа, в блужданиях по лесу, в глуши и чащобе, уже как будто скрывалось, таилось, оживало и словно прокладывало себе дорогу какое-то, еще совсем, совсем смутное, но уже как будто разрывавшее этот август, взрывавшее его изнутри, совсем робкое, уже и все же: стремление: куда-то, к чему-то (и никто, конечно, не знает, и никогда не узнает, к чему…) — движение, уже начавшееся, едва различимое… и я уже слышал, как сказано, этот безмолвный, неумолкающий, отчетливый, тихий призыв… и уже думал, как сказано, об ответе… и после всех блужданий были, как сказано, долгие, бесконечно долгие вечера… и сидя там, в моей комнате, первой из трех и ближайшей к веранде, отрываясь от чтения и не решаясь ничего написать, я поднимал, как сказано, голову, и смотрел, конечно, в окно… и оттуда, из темноты, смотрел на меня, как сказано, некто, прежде неведомый, решительно незнакомый… и очень долго, как сказано, шли мы навстречу друг другу, с каждым шагом все ближе… и были, как сказано, темные, пасмурные,
И какие-то совсем ранние впечатления вдруг пробивались, может быть, сквозь этот развал настоящего, распад настоящего… тень листвы и свет солнца среди каких-то, темных, деревьев…
И затем опять оказывался он — на поверхности, лицом к лицу все с тем же, все с тем же, неразрешимым, неразрешавшимся противоречием, с самим же собою… и вновь думал, конечно же, что — нет, все неправильно, что должны быть, должны быть какие-то, совсем иные возможности, все должно измениться, совсем иное возникнуть, но что он, Макс, здесь и отсюда, замкнутый, запертый в своей жизни, не знает, и не может, и не должен знать, что это, как это будет…
Так капля чернил, попадая в стакан с водою, окрашивает собой всю воду в стакане… наши собственные стремления отделяют нас от искомого.
— И значит… и значит, остается лишь принять все это, — думал он: вновь и вновь, — принять и взять на себя эту тяжесть жизни, труд настоящего… И готовность к жизни есть готовность к боли… конечно. И может быть где-то там… по ту сторону всего этого… какой-то выход… когда-нибудь…
Но и это было лишь то же самое, то же самое, может быть, противоречие… и это стремленье к какому-то, пускай неведомому, но все-таки — выходу, было лишь тем же самым, тем же самым, быть может, все тем же и все тем же стремлением — к замечательно-должному, к превосходному будущему… ужасная мысль.
— И потому ничего, может быть, не возникнет… ничего никогда не изменится…
Ужасная, в самом деле, и почти ужасом, всякий раз, отзывавшаяся в нем, действительно, мысль. А между тем, он все снова и снова возвращался к ней, или она к нему, всякий раз неожиданно, вечером, ночью. И всякий раз как будто обрывалось в нем что-то; и…
— Никакого выхода вообще, может быть, нет… думал он, вообще, может быть, нет…
Никакого выхода, во всяком случае, не было.
36
Он вставал очень поздно, как сказано (в час, в два, если не в три…); проснувшись, подходил к окну, отдергивал шторы: и там, за окном: там была, разумеется, темная, неописуемая громада его, Максова, неописуемого жилища (он жил, как сказано, в боковом, или, вернее, в противоположном по отношению к главному зданию крыле…), но там был и снег, и небо, и деревья, сугробы, скамейки, заметенные снегом, — и если он, Макс (по очень длинному и очень узкому коридору…), шел, предположим, на кухню, оттуда, из кухни, было видно, конечно, другое крыло его, Максова, неописуемого (и вот, значит, все-таки, пускай отчасти, описанного мною…) жилища, — но вместе с тем, оттуда, из кухни, видна была и река, и лед на реке, и кусочек набережной, и снег на перилах, и черные силуэты деревьев, и крыши домов на другом берегу: — и после долгой, мучительной, наполовину бессонной, разумеется, ночи, все это так влекло и манило его, что он, Макс, наскоро выпив кофе, одевшись, выходил, в самом деле, на улицу: и прямо в какой-нибудь, темный, пасмурный день. Он шел, предположим, к реке, или еще — куда же? Ах (думаю я теперь…): ведь совсем рядом с его — неописуемым, еще и еще раз, жилищем, всего в каких-нибудь пятнадцати минутах ходьбы, находился (и до сих пор, надо думать, находится…) — тот самый вокзал, с которого мы отправились некогда в некую, вполне и во всех смыслах предварительную поездку: вокзал, следовательно, с которого он, Макс, на простом пригородном поезде (на так называемой электричке…) мог бы, всего за сорок или сорок пять, допустим, минут, доехать до тех самых мест, того поселка, где жил он каждое лето, когда-то, где мы с ним встретились, в августе, о котором так часто думал он, по ночам. И каждый, почти каждый день, если он не шел, предположим, к реке, доходил он, действительно, до вокзала, на площади перед вокзалом покупал сигареты (за которыми — или так казалось ему — он сюда и ходил…) и — и только однажды, быть может, поднялся на перрон, увидел рельсы, убегавшие вдаль, шпалы, далекую насыпь, услышал шум поезда (гудок, отзвук, призыв…) и — и вновь возвратился — вновь, дворами и переулками (вполне, конечно, неописуемыми…) всякий раз возвращался домой, в свое, решительно неописуемое жилище, в беду и отчаяние.
И как-то (был пасмурный, темный, как будто дрожащий, исчезающий, тающий, неуверенный день…) — как-то, уже подойдя к дому, остановившись, на улице, у подъезда, вдруг с такой мучительной ясностью представил себе — еще один вечер: в своей, плывущей над городом комнате, — и такое отчаяние, и ощущение такой безысходности вдруг охватило его, что он, Макс, почти не думая, может быть, что он делает, куда, зачем он идет, спустился к реке, закурил сигарету, посмотрел на воду (совсем черную между белыми льдинами…) — и еще мгновение помедлив, забежав — но лишь на мгновенье — домой, набрал мой номер, быстрым, я помню, возбужденно-решительным голосом спросил меня, может ли он зайти ко мне… чуть попозже… и не может ли переночевать у меня… (можешь: конечно…) — повесил трубку (короткие, на моем конце провода, быстрые, резкие, обгонявшие друг друга гудки…) — и выбежав снова на улицу, переехав на троллейбусе через мост, пошел — в мою сторону.