Мальчик с Голубиной улицы
Шрифт:
— Больно догадливый, — ответил тот. — Ложись, куркуленок.
Зажав Фильку между колен, казак взглядом выслал меня со двора, но кот Терентий, сидевший на своем отрубленном хвосте на крыше, взглянул во двор и зажмурился от удовольствия.
— А-а-а! — кричал Филька.
— Кар! Кар! Кар! — отсчитывали вороны удары казачьей нагайки.
— Караул, хлопцы! — визжал Филька. — Правое плечо вперед, в атаку марш! — И он завернул длинное ругательство, в котором был и казак, и все его близкие и дальние родственники
— Кар! Кар! Кар! — кричали возбужденные счетом вороны.
— Человеком будешь или гайдамаком? — спрашивал казак.
— Пли! Руби! Стройся! — визжал Филька.
Нагайка как бы выколачивала из него все командные слова, которые он знал.
И вдруг все — и крики, и команды — сразу иссякло и запищал тоненький, совсем не похожий на Филькин, плаксивый голосок:
— Дядько, ой, дядько! Ой, дядечка!
Даже вороны на деревьях опешили и перестали считать, А кот Терентий забеспокоился, решив, что Фильку кем-то подменили.
Я вошел во двор. Вместо Фильки-гайдамака в шароварах, наполнявших весь двор, стоял какой-то худенький зеленый мальчишка без порток. Даже папаха с бешеным шлыком сидела на его голове блином и имела побитый вид.
Я потрогал ременную нагайку. Она была горячая. Филька, размазывая по лицу грязные слезы, тоже с уважением потрогал ее.
Карточные короли с булавами разбросанные лежали вокруг, как свергнутые самодержцы. Филька с надеждой посмотрел на них. У них были потерянные, сконфуженные лица. Они не знали, что делать при новом режиме. А красные бойцы ходили по ним, втаптывая сапогами в грязь.
Часть четвертая
Девятнадцатый год
1. Весна
Я люблю первые весенние яркие дни. С утра уже весело, обещающе светит солнце, и на окнах постепенно тают тонкие ледяные узоры.
Выйди на улицу — со всех крыш падают сосульки, и вокруг точно бьют посуду.
А в воздухе пахнет талой водой, сладостью проглянувшей из-под снега земли, и воробьи ищут что-то на первой земле, клюют, дерутся, кричат, как на толкучке.
Вот она, за зиму совсем забытая, добрая земля! Шоколадная, парная, она кажется такой вкусной, что нагибаешься, берешь горсточку…
— Ну что, дошел, уже землю ешь? — хрипит простуженный голос Бибикова.
— Ем, да, а что?
Дует мокрый, тяжелый весенний ветер, неся по небу неистовые разорванные облака. И воздух гудит.
А в саду уже появились дорожки — теплые, черные.
На пригретых солнцем местах первые травинки. Они выскакивают неожиданно, ярко-зеленые, острые, словно кто-то сидит в земле и стреляет из зеленого пистолета.
Пьяняще веет новой, только рождающейся жизнью, сулящей невероятное счастье
Микитка уже босой, но в картузе, весь измазанный землей, ходит по саду и длинным шестом садовых ножниц нацеливается на засушенные веточки, тянет за белый витой шнур. Где-то вверху мелькают ножницы, и на землю падают сухие, едкие, затянутые паутиной коричневые прутики.
— Микитка, ты что делаешь? — кричу я.
— Хлеб жую, — отвечает Микитка и проходит со своим шестом дальше.
В голых ветвях сада какой-то шум, и в полдень что-то живое вздыхает.
Только вчера еще кусты были темные и угрюмые, а сегодня проклюнулись нежно-пуховые червячки — крохотные, недоуменные, застенчивые, но такие свежие и новенькие.
Я стою у кустика и не могу наглядеться на это чудо.
— Ну, чего лайдачишь, — говорит Микитка.
Я хожу с Микиткой по дорожкам сада и граблями собираю в кучи черные прелые листья, листья, некогда бывшие зелеными, потом желтыми, красными.
Солнце уже теплое, дневное. Высохли тропинки, и стало сухо, ясно, и шуршит под ногами прошлогодняя листва.
— До кучи, до кучи, — приказывает Микитка.
И когда куча собрана, он приносит сухую солому и говорит:
— А теперь гляди: будем делать пожар. — Он чиркает спичкой и поджигает солому.
Листья разгораются медленно, они даже не горят, а только дымят густым, низко стелющимся над весенней прохладной землей темно-сиреневым дымом. И от этого сладкого, терпкого дыма прошлогодних листьев веет чем-то бесконечно печальным, словно в последний раз оживают воспоминания о том, как прекрасны были дни и ночи, и солнце, и роса, и звезды.
Я всегда с наслаждением вдыхаю этот печальный дым горения, и сердце заряжается желанием и жаждой новой жизни.
2. Китаец
Хороши и те весенние дни предпасхальной суматохи, когда выставляют рамы, железно и горько пахнет отбитой замазкой и вдруг в доме раскрываются все окна и врывается синь неба и крик грачей. Выметают зимнюю жесткую паутину; трубочисты чистят трубы; во дворах на веревках висят старинные сюртуки, салопы, и стук палок по всей улице заглушает стук бондаря.
В доме — запах известки и мела, белится печь, ножом добела скоблятся полы и устилаются чистыми, прохладными половиками.
Фикус, который за зиму совсем уже высох и скорее похож на вешалку, чем на фикус, выставляют на лестницу. Он выпускает навстречу весне ярко-зеленые ростки и, вздрагивая, тянется вверх, словно хочет дотянуться до солнца, обнять его своими длинными листьями и уже никогда не отпускать.
Пока тетка угорело мечется по дому, ты с дедом, как мужчина, уходишь в баню. А в бане в пару кричат: «Ой, хорошо! Еще! Хорошо!»