Мальчик с короной
Шрифт:
Петр, отпихивая длинной рукой Александра Данилыча, веселясь, гогоча, пыхтя, тащил по зеленому болоту Санкт-Петербурга станок во дворец. Генерал-губернатор Меншиков сам, при царе, вымыл станок от грязи. С нетерпением приготовились печатать.
Начали со смешного: «Приглашаю на ассамблею весь сумасброднейший, всепьянейший собор во главе с всешутейшим патриархом московским, кукуйским и всея Яузы, князем-папою.
Протодьякон Петруша Алексеев».
Перепачкались в сочной типографской краске, загубили два твердых дорогих листа бумаги с водяным аглицким знаком — ключом. Рассердились, закурили трубки, дымя черной голландской
«Дворянам бороды стричь, купцам и крестьянам оставить, но платить пошлину с бороды».
Был впущен флотский лейтенант Мишуков с водкой. Выпили. Вдруг уже крепко пьяный Мишуков зарыдал, упав головой на станок.
— Что с тобой? — спросил Петр.
Мишуков, плача и сильно трясясь от горя, ответствовал, что место, где сидят они, новая столица, около него построенная, балтийский флот, множество русских моряков, наконец, сам он, Мишуков, командир фрегата, глубоко чувствующий на себе милости государя, — все это создание его, государевых, рук. Как вспомнил он все это да подумал, что здоровье его, государя, все слабеет, так и не мог удержаться от слез.
— На кого ты нас покинешь? — добавил Мишуков.
Петр встал, сильными торопливыми шагами перекрестил несколько раз залу, посмотрел на Мишукова и выслал всех вон. Надо было работать и спешить.
Какую великолепную пену сбивали хозяйки коммунальной квартиры. Как булькало, пузырилось и растекалось в мирной неге мыло. Как начисто отмывалась кровь, пыль с гимнастерок, галифе, шинелей вернувшихся с войны мужей.
С шипением врезался похожий на броненосец утюг в белоснежную простыню, раскатывая все складки и извилины. Пулеметом стучала горячая стиральная доска, с ненавистью швыряя комья пены в старинные темные стены кухни.
В конце стирки все обыкновенно попадало в станок для отжимки белья. Притащенный хозяйками из подвала и тщательно отмытый от грязи и черных пятен неизвестно когда пролившейся на него краски станок лихо отжимал и спрессовывал в одно целое мужское и женское белье, младенческие распашонки, распоротые осколками шторы и даже принесенный от председателя домкома кумачовый лозунг.
Странное дело, на простынях вдруг порою оттискивалось несколько непонятных знаков. Были и похожие на буквы. Буквы складывались в диковинные фразы. Фразы никто не понимал. Между хозяйками существовало мнение, что это не что иное, как поставленное глупым хозяином клеймо фирмы.
Однажды на кухню зашел, протирая большими пальцами запотевшие стекла очков, длинноволосый человек со строгим лицом. Быстро оглядев станок, человек тоненько вскрикнул и несколько раз, излишне сурово поглядывая на жильцов, развел руками.
Внизу ждала подвода, и станок, вздрагивая при каждом ленивом шаге лошади, поплыл в музей.
Рукопись, найденная за пазухой
В последние дни масленицы 15… года два стражника вытащили из-под заросших сухим прошлогодним бурьяном бревен городской ограды мерзлое тело застывшего прошедшей ночью бродяжки.
Дружно взявшись, стражники приподняли каменное тело мертвяка и сунули под рогожку в компанию таких же замерзших, пристукнутых, зарезанных или просто померших от вина.
Заиндевелые сани с лохматой, похожей на большую собаку лошадью тронулись и поехали к реке. Перед черной, дымящейся на морозе полыньей
Начальник книгу не забросил, а отдал писцу Дмитрию с тем, чтоб, как прочтет, все рассказал ему, начальнику, подробно и с интересом. Рукопись была исследована, и приказный писец, войдя воскресным днем в избу начальника за пирогом и водкой, читать ее стал:
«…Только и жил, родившись, Аркадий, в скуке пененный, точно в осенних сумерках, ни трудом, ни любовью, ни миром и ни войною не тревоженный, нерадостный. И от горя, и от счастья терпел и к богу взывал — в пустынь ходил даже. Все тоска, все ожидание, и пишу затем только, чтоб ждать меньше… Порча окаянная в сон клонит — дремоту вечную…
Аркадием крестили меня, имя нередкое, а тревожное… С самого детства знал я его, у батюшки в сидельцах грек был, учил меня многому, а прежде имя мое рассказал: «Аркадией у эллинов страна волшебная сказочная называлась, много в ней чудес, а первое то, что каждый, кто попадал туда, счастливым делался и уж никуда более не шел. Аркадиями называли жителей — трудно дойти к ним, невозможно…» — говорил он, улыбаясь, грозя строго.
Быстро дни летят, точно ястреб, жизнь жадная, пока не загонит, все над тобой висит. Возмужал я, ус пробился, сердце ночью аж к горлу подскакивало — мне тогда многое делать можно было, — да не туда повела голова простая, купецкий сын — улицы краса! В лавке темно, в избе душно, у отца с матушкой скучно.
Все смотрел в горнице: воздух стоит — пылинки на солнце крутятся, и много их и весело, а я все один, с кем бы ни был — для себя одного Я, для других — Ты, неужто так? Минуты длинные, протяжные ползли, точно полозы шкурку меняли.
Трудно одному.
Тут и пара мне пришла. Вдовица соседкой жила. Лицо медленное, сладкое, точно в меде спала, хмельно и мутно, губы жадные до утра горели на мне, а тело плавное, легкое, каждая линия светится — не запомнить… Так и ходил все дни, словно в чаду, каждую черточку вспомнить надеялся, а все не вдвоем — голова ее мне чужая. Холоден ей стал, наверное, холодно и расстались.
Послал тут меня батюшка в дорогу. Товар многий, я один с ним — все интересно. На людей смотрю, на города и деревни, радостно и грустно, словно понять не могу, неужто так и будет все время? Жду чего-то и думаю: «Не может быть, чтоб так просто все: разговоры, лица, телеги, которые со мной едут, неужто это одно целое, и так будет до смерти?»
К этому времени завел случай меня в темный лес, на дорогу бедную, неезженую. Подождали меня лихие люди, ограбили и били жестоко. К чему? Я и так отдал бы все — не к товару душа моя лежала. Им не меня бить, а того, кто действительно к деньгам, к товару привязан, все готов взять, всех погубить, лишь бы барыш был, да ведь привязь эту нелегко рассмотреть: Иуда хитер, и лицо у него спокойное, как поганое болото, — не сразу топь почуешь. Я тогда даже в гордости был — меня бьют, а я никого не бью, в себе свое зло ношу — уже понимать стал, что порченый, а поможет кто? Бог, наверное, про Аркадию я тогда со смертью грека забыл.