Мамонты
Шрифт:
Во дворе, на ступеньке крыльца, сидит мой дядя Витя, Витяка, младший брат мамы, курсант Одесской мореходки, и крутит самодельное домашнее клубничное мороженое в продолговатом жестяном сосуде. Это так в ту пору и называлось: крутить мороженое, подобно тому, как крутят любовь.
А любовь тут тоже была: рядом с Виктором — Лиза, его молодая жена, курсантка того же мореходного училища. Девушкам только что разрешили туда поступать наравне с парнями. Она поступила, но отставала в учебе, и Виктору Приходько поручили «взять ее на буксир» (так это называлось). Он взял, вытянул, а потом у них закрутилась любовь, и они поженились, и стали жить-поживать,
Впоследствии Виктор Андреевич Приходько станет капитаном первого ранга, командиром соединения подводных лодок, отвоюет всю войну на Черном море, продолжит службу на Балтике, вернется на Черное, заработает целый иконостас — через всю грудь! — боевых орденов и медалей, сам станет командиром мореходного училища в Батуми, временами будет наезжать в Харьков, в Москву — и мы еще не раз с ним встретимся.
А его жена Лиза, морячка, на всю жизнь останется просто его женой, родит ему сына Володю и дочку Галю — моих двоюродных брата и сестру.
Из всех моих дядь и теть — а их полдюжины по одной лишь материнской линии, — лишь Виктор Андреевич Приходько сумеет прожить жизнь в ладах с Советской властью, сделает карьеру, заслужит почет.
У остальных это не получится.
…Ах, какое это было мороженое! Ах, какое это было счастье!
Не зря же я его помню.
В семейном альбоме сохранились фотографии, где я запечатлен в самом что ни на есть нежном возрасте, от годика до трех.
Вот я сижу верхом на качающейся игрушечной лошадке — белой, с рыжими подпалинами, в масть седоку. У нее еще всё на месте — и хвост, и грива, — позже я их состриг подвернувшимися ножницами, был за то отменно наказан, но не перековался.
Одна мамина знакомая забежала в гости по пути из «Торгсина», похвастаться купленным за валюту постельным бельем — тонким, дорогим, — но не углядела, как я теми же ножницами оттяпал у свернутой ткани округлые уголки, чтобы получились парашютики. После этого в «Торгсин» пришлось бежать уже моей маме, сдавать по весу столовое серебро, чтобы возместить подруге причиненный ущерб.
Нет, я не был злодеем, просто — изобретательный мальчик.
А вот стою теперь уже не у игрушечной лошадки, а подле настоящего взрослого велосипеда: колесо выше моей макушки. Чей велосипед, отцовский? Но я не помню, чтобы отец катал меня на нем.
Зато отлично помню, как некий мамин поклонник усадил меня, маленького, на раму велосипеда и повез по колдобинам — а сам он был, как могу теперь предположить, изрядно пьян, и потому свалился вместе с велосипедом и со мною в яму: ему-то, пьяному, ништяк, море по колено, а мне, бедняге, перелом лодыжки, лежал в гипсе.
Ни имени, ни лица этого человека я не помню. Но, по-видимому, именно он еще несколько раз возникает в смутных воспоминаниях моего раннего детства. А если память затвердила именно это, напрочь стерев остальное, значит именно это — важно. Но почему?
Например, я помню его в военном. Военная форма с тех пор менялась раз десять. И я сам, едва подрос, надел форму Красной Армии, сперва с петлицами, потом с погонами (вообще, смена формы бывает нечасто — ведь это очень дорого стоит: переодеть всю армию). И сейчас я не вспомню примет, петличек, шпал или ромбов, — но был он, точно, в военном.
И подле него на улице стоял военный же, зеленый, мотоциклет с коляской. Он посадил
Из протокола допроса Е. Т. Рекемчука 11 июля 1937 г.
«…Воп. Когда Вы были привлечены к работе в органах ГПУ-НКВД?
Отв. В 1926 г., в мае м-це.
Воп. Куда Вы выезжали за пределы СССР?
Отв. В командировки по делам службы я выезжал: в Прагу через Варшаву и обратно через Берлин — Варшаву, в Константинополь, Ревель, Юрьев, Берлин, Вену и обратно через Будапешт-Софию — Белград, Адрианополь, Константинополь, Берлин через Киль, Гамбург, Данциг и обратно Кенигсберг — Ковно.
Воп. В каких странах Вы бывали нелегально?
Отв. Только в Румынии.
Воп. Сколько раз Вы переходили нелегально границу?
Отв. Точно не помню, но около 35–40 раз…»
И вот, наконец, в доме на Гимназической появляется мой отец.
Приехал откуда-то после таинственных и долгих своих отлучек.
Он не любит отдыха на диване вверх пузом. Да и пуза у него нет: высокий, сухощавый, подтянутый, энергичный. Едва переступив порог, повесив на плечики пиджак, освободив шею от галстука, в отглаженных брюках и белой рубашке, он достает из угла рапиры.
Одну из рапир берет себе, а другую вручает мне — защищайтесь, сударь!..
Дуэлянты фехтуют в одесском дворике.
Что за стойка у старшего Рекемчука! Ноги пружинят в бойцовской позиции, левая рука воткнута в бок, локоть четко отставлен, а правая рука выдвинута, жало рапиры водит пасы перед носом противника… Никакому д’Артаньяну, никакому Сирано и не снилась подобная молодецкая стойка.
А младший Рекемчук, лет эдак двух или трех, сжимает эфес тяжеленной рапиры двумя ручонками, лишь бы не уронить. Делает вид, что защищается, а сам беззащитен, потому что понимает, что это — игра.
Потому что защищаться всё равно не умеет и никогда тому не научится.
И еще одна важная деталь.
Мое лицо на фотографии отпечаталось светло и четко, разве что веснушки не наперечет.
А лицо старшего Рекемчука, у верхней кромки снимка, оказалось затемненным, попало в тень.
И лишь благодаря этой тени, сохранилась фотография. Единственная, где я запечатлен вместе со своим отцом.
А ведь их было много. Но они пропали. Гораздо позже, в конце сороковых. Когда отца давно уже не было на свете. Когда взялись за мою мать: «Кто был ваш первый муж?» И когда пришел черед мне отвечать за отца: «Кто был ваш отец?» Мама, объясняясь со мною, упорно твердила, что снимки исчезли. Что однажды она пришла с работы домой, а на столе раскрытый бювар, из него вынуты и унесены все фотографии, на которых запечатлен в единственном лице и среди других лиц Евсей Тимофеевич Рекемчук. Исчезли только эти фотографии, все же остальные целы.