Мамонты
Шрифт:
Из писем, которые присылал моей маме Николай Андреевич, я знал, что теперь Колюня учится в средней школе, наверстывает упущенное, а Юра работает геологом на шахте, учится заочно в институте, но остается при этом невыездным.
Значит, свидеться в Москве нам не светило…
Самое время напомнить, что родных братьев у меня не было, поэтому двоюродные были для меня как родные.
На вопрос — нельзя ли мне поехать на летнюю практику именно в Инту, в Коми АССР? — Николай Андреевич, опять же в письме моей маме, отвечал, что лучше бы
Я так и сделал, как он советовал.
Действительно, в редакции сыктывкарской газеты было туго с журналистскими кадрами, и практиканта из Литературного института встретили с распростертыми объятиями. Всё лето гоняли по командировкам: на таёжные лесосеки, на сплавные запани, на сенокос, на уборку зерновых. Печатали и очерки, и фельетоны, и даже стихи…
«Когда же в Инту?» — напоминал я.
Отвечали: «Скоро».
В Инту меня послали в сентябре, когда в институте уже начались занятия.
Я встретился с братьями, с дядей — ведь мы не виделись так долго, всю войну! Вот уж была радость. Вот уж были пиры…
Меня и впредь не раз посылали туда, в полярные широты. Я побывал на нефтепромыслах Ухты, на шахтах Инты и Воркуты, подышал ветрами Печоры, увидел тундру, оленей, вечную мерзлоту.
Вошел во вкус летучей журналистской профессии. У меня появились деньги. Был свой постоянный номер в гостинице, окнами на старинную каланчу. Избавясь от маменькиной опеки, упивался — во всех смыслах этого слова — радостями самостоятельной жизни. Удручался лишь тем, что вот — скоро уеду, так и не дождавшись северной зимы, не увидав полярного сияния…
Мне деликатно предложили остаться в Сыктывкаре на год, взять академический отпуск либо перейти на заочное отделение института. Я не долго колебался: перешел в заочники.
Тешил себя тем, что вот — еще целый год смогу наблюдать окружающую жизнь, черпать столь необходимое поэту вдохновение.
Я не мог знать тогда, что это уже было не сторонним наблюдением жизни, а это уже была моя собственная жизнь — вот таким неожиданным и замысловатым руслом она потекла…
Я был членом партии — еще с артиллерийской школы. Потребовалось сняться с учета в Москве, стать на партийный учет в Сыктывкаре.
Через год в этом незнакомом городе я был уже женат. Ее звали Луиза, ей было восемнадцать лет, она была красавицей, училась в местной театральной студии.
В ожидании прибавления семейства попросил квартиру — мне ее дали.
Теперь возвращение к студенческой стипендии сделалось проблематичным.
Всё чаще в задушевных беседах с друзьями и случайными собутыльниками мне задавали один и тот же вопрос: «Зачем ты сюда приехал?» Я отвечал беспечно: «Просто так!» На что следовало глухое поучение: «Сюда просто так не приезжают…»
О двоюродных братьях в Инте я не болтал — чтоб не было хуже ни им, ни мне.
Было ли в том предначертанье судьбы? Или подсознательное
Не знаю. Я до сих пор мучаюсь этой загадкой.
Пожалуй, всё вместе — плюс стечение обстоятельств.
Страницу за страницей, я читал «Архипелаг Гулаг» — уже с самого начала и подряд, — всё больше поражаясь тому, как эта книга, будто бы нарочно, соотнесена с событиями моей собственной жизни. Как она соответствует тому, что я знал и без нее, но избегал признаваться в этом знании даже самому себе.
Но, вместе с тем, по мере чтения росло и недоумение.
В одной из начальных глав «Архипелага» говорилось о массовых репрессиях 30-х годов:
«…В таких захлестывающих потоках всегда терялись скромные неизменные ручейки, которые не заявляли о себе громко, но лились и лились:
— то шуцбундовцы, проигравшие классовые бои в Вене и приехавшие спасаться в отечество мирового пролетариата;
— то эсперантисты (эту вредную публику Сталин выжигал в те же годы, что и Гитлер);
— то недобитые осколки Вольного Философского общества, нелегальные философские кружки…»
И еще раз Солженицын возвращается к этой теме:
«…Взяли на этап моего соседа — старого шуцбундовца (всем этим шуцбундовцам, задыхавшимся в консервативной Австрии, здесь, на родине мирового пролетариата, в 1937 году вжарили по десятке, и на островах Архипелага они нашли свой конец)».
Эти строки смутили меня.
В них была уже знакомая дурная запальчивость: «…кто знал Вогвоздино до этой строчки?»
Ну, я знал.
Нет, я задумался не об эсперантистах, не о вольных философах — они, к счастью, не имели ко мне никакого касательства.
Но вот шуцбундовцы…
В этой книге я подробно расскажу о том, как моя мама — после развода с отцом в 1933 году, — познакомилась в Харькове с Гансом Нидерле, двадцатитрехлетним уроженцем Вены. Это был веселый, обаятельный, спортивный парень, происходивший из состоятельной семьи, но, очертя голову, ринувшийся в революцию — таких в ту пору было предостаточно.
Он был одним из бойцов Шуцбунда, сражавшегося в Вене с фашистами и их приспешниками. Они потерпели поражение и были вынуждены, как едко сказано у Солженицына, «спасаться в отечестве мирового пролетариата».
Он вкалывал простым рабочим на Харьковском паровозостроительном заводе (где на самом деле выпускали танки), потом его перевели в конструкторское бюро. Когда же он обзавелся семьей — то есть, женился на моей матери, получив в приданое меня, — нас поселили в гостинице «Спартак» на Лопанской стрелке, которая представляла собой нечто среднее между общежитием и революционным штабом.
Позже молодой семье дали приличную квартиру в доме на Улице Дарвина, тоже сплошь заселенном коминтерновской братией: немцы, австрийцы, французы, кого тут только не было…