Марина Цветаева
Шрифт:
Цветаева иронизирует над Маяковским, осуждавшим самоубийство Есенина, упрекает его в несоответствии самому себе:
Вроде юнкера, на Тоске Выстрелившего – с тоски! Парень! не по-маяковски Действуешь: по-шаховски.Но в ее иронии нет насмешки, она звучит трагически – самоубийство Маяковского оправдано трагедией.
Сложная структура цикла близка ранней поэме Маяковского «Человек». Шестое – центральное – стихотворение в намеренно-искаженном зеркале отражает главку «Маяковский в небе». Если Маяковский наглухо прячет трагедию под почти шутовской маской, сопровождаемой затасканной до пошлости песенкой Герцога из оперы Дж. Верди, то у Цветаевой трагедия выступает на первый
Для Рильке, никогда не ставшего в ее жизни реальностью, Цветаевой требовалась уверенность, что его душа на небесах и доступна общению, как в детстве необходима оказалась Надя Иловайская. Отсутствие Рильке оставляло пустоту в мире, единственным восполнением которой могло быть его присутствие на небесах – вернее, везде, его всеприсутствие. Ради уверенности в этом Цветаева отвергла самые понятия жизни и смерти:
Жизнь и смерть давно беру в кавычки, Как заведомо-пустые сплёты.Без других она могла обойтись – расстаться с Рильке было немыслимо. Стихи памяти Маяковского, Волошина и Гронского не стали Реквиемом потому, что в них нет раздирающей душу боли разлуки, торжественности прощания и – главное – восторга вознесения – всего, что составляет смысл стихов на смерть Рильке.
Очевидно, с годами мистическое сознание Цветаевой менялось. Между «Новогодним» и «Маяковскому», «Ici—haut» и «Надгробием» прошло соответственно три с половиной, пять с половиной и восемь лет. В «Новогоднем» чувства и движение стиха направлены убежденностью в бессмертии души Рильке. Опустив это в стихах памяти Маяковского и Волошина, в «Надгробии» Цветаева иронизирует над самой идеей:
Ведь в сказках лишь да в красках лишь Возносятся на небеса!..С Николаем Гронским, почти мальчиком, она была дружна. Он был увлечен Цветаевой, ее поэзией, писал ей стихи. Ей нравилась его восторженность, хотелось видеть и вырастить из него ученика. Разгар их дружбы пришелся на лето 1928 года, постепенно отношения иссякли, они перестали видеться, Цветаева ничего не знала о Гронском. Его случайная, нелепая смерть под поездом парижского метро в конце 1934 года разбудила память. По просьбе родителей Гронского она разбирала его бумаги и заново пережила их давнюю дружбу. Теперь он казался ей Учеником: «Гронский был моейпороды». Над его свежей могилой и никому еще не известными рукописями возник цветаевский цикл:
Напрасно глазом – как гвоздем, Пронизываю чернозем: В сознании – верней гвоздя: Здесь нет тебя – и нет тебя.Скорбя о Рильке, Цветаева утверждала, что единственное место, где его нет, – могила. Но тогда она чувствовала его присутствие рядом, везде, в высоте, с которой он продолжает существовать в нашем мире. Сейчас она знает, что Гронского нет и в небе:
Напрасно в ока оборот Обшариваю небосвод: – Дождь! Дождевой воды бадья. Там нет тебя – и нет тебя.Я не позволю себе делать выводы. Однако напрашивается мысль, что если прежде умершие мать, Надя Иловайская ощущались где-то рядом, если Блок после смерти встречался Цветаевой на всех московских мостах, а Рильке можно было «поверх явной и сплошной разлуки» передать письмо «в руки» непосредственно в Вечность, – теперь чувство Вечности и бессмертия оставило Цветаеву. Если в «Новогоднем» обособление духа от тела казалось кощунством, потому что, по тогдашнему ее убеждению, Рильке оставался везде и во всем, то, переживая смерть Гронского, она чувствовала по-иному: человек уходит бесповоротно, оставаясь только в памяти любящих:
И если где-нибудь ты есть — Так – в нас. И лучшая вам честь, Ушедшие – презреть раскол: Совсем ушел. Со всем —ушел.Объяснялось ли это представлением о несоизмеримости гения Рильке с другими, на смерть которых Цветаева писала? Мыслями о бессмертии и «смертности» стихов? Или она погружалась в еще менее познаваемые сферы?
Циклы
189
Подготовив книгу «После России», Цветаева писала о ней Пастернаку: «Даю ее как последнюю лирическую, знаю, что последнюю. Без грусти … Лирика (смеюсь, – точно поэмыне лирика!)».
Но центр тяжести переместился ближе к эпосу, более точно – в лироэпическую поэзию. После «Новогоднего» Цветаева почти постоянно работала в этом жанре: в 1927 году написаны «Федра» и «Поэма Воздуха», в 1928-м – «Красный бычок», в 1928—1929-м – «Перекоп», в 1935-м – «Певица» (поэма не была окончена, Цветаева поняла несостоятельность для себя темы – слишком описательной), в 1934, 1935 и 1936-м писался «Автобус». И все эти годы, с 1929-го по 1936-й, Цветаева работала над большой поэмой о гибели последней русской Царской Семьи. Как почти всегда – «одна противу всех». Если ко времени окончания «Перекопа» «сам перекопец ... к Перекопу уже остыл», то кому теперь, к середине тридцатых, нужна была поэма о Царской Семье? Цветаева не была монархисткой, не была связана с правыми кругами эмиграции: «У правых, по их глубокой некультурности, не печатаюсь совсем». Ко времени работы над Поэмой ее, заодно с Эфроном, скорее подозревали в большевизанстве, чем в сочувствии сверженному Дому Романовых. Что же заставило ее взяться за эту тему, несмотря на то, что она наперед догадывалась: «Вещь, которую сейчас пишу – все остальные перележит»? Чувство долга и верности, понятые по-цветаевски бескомпромиссно. Приступая к работе, она признавалась: «Не нужна никому... „Для потомства?“ Нет. Для очистки совести. И еще от сознания силы: любви и, если хотите, – дара. Из любящих только я смогу. Потому и должна». Любила же Цветаева Царскую Семью за трагическую судьбу, за гибель. Ей и в голову не пришло бы написать оду Царствующему Дому. Негодуя на редактора «Последних новостей» П. Н. Милюкова, отказавшегося печатать ее «Открытие Музея» за «пристрастие к некоторым членам Царской Фамилии», Цветаева возражает: «в том-то и дело, что она для него „Фамилия“, для меня – семья».
М. Л. Слоним слышал от Цветаевой, «что мысль о поэме зародилась у нее давно, как ответ на стихотворение Маяковского „Император“. Ей в нем послышалось оправдание страшной расправы, как некоего приговора истории» [190] . Она должна была ответить: поэзия всегда обязана стоять на стороне побежденных. Впервые Цветаева упоминает о «большой вещи» летом 1929 года, обращаясь к Саломее Андрониковой за помощью в поисках материалов [191] . В конце августа она сообщала ей же: «Прочла весь имеющийся материал о Царице, заполучила и одну неизданную, очень интересную запись – офицера, лежавшего у нее в лазарете...» Цветаева начинала нечто совершенно для себя новое – историческую поэму, и это ее привлекало: «Громадная работа: гора. Радуюсь».
190
Воспоминания о Марине Цветаевой. М.: Сов. писатель, 1992. С. 345.
191
15 июля 1929 г. Цветаева в письме просила Андроникову познакомить ее с племянником близкой царице фрейлины А. А. Вырубовой: «Я сейчас собираю материал для одной большой вещи – мне нужно все знать о Государыне А<лександре> Ф<едоровне> – м. б. он может указать мне иностранные источники, которых я не знаю, м. б. живо что-нибудь из устных рассказов Вырубовой. М. б. я ошибаюсь и он совсемдалек? Но тогда – общественные настроения тех дней (коронация, Ходынка, японская война) – он ведь уже был взрослым? (Я росла за-границей и японскую войну помню из немецкой школы: не то) … Ктоеще может знать? (О молодойГосударыне)».