Марина
Шрифт:
— Каких же именно, сын мой?
— Некоторые из этих нарушений казались русским весьма предосудительными.
— Гм. Очень интересно, очень интересно.
— Да. Он не почивал, например, после полуденной трапезы по три часа, как прилично исстари считается для русского царя, и не ходил в специальную, излюбленную русскими по причине суровости их климата, парную баню, наполненную удушающим жаром от раскаленных изразцов печей. Весьма возможно, впрочем, что царевич, проведя немало лет в чужих землях, отвык от принятого у себя на родине. Во всяком случае, это весьма возмущало русских.
Кардинал
— Так всегда, сын мой, так всегда, — сказал он. — Самое малое и даже простейшее вызывает при расхождении наибольшее отвращение и даже ярость не только в простонародье, но и в людях образованных. Вы знаете, что жизнь блаженного Августина представляет нам много прискорбных примеров этого.
Оба замолкли, а кардинал, достав из красных складок просторного своего одеяния темные пахучие четки на длинной желтой шелковой нити, долго перебирал их, шепча что-то неслышно.
— Хочу спросить вас еще нечто, сын мой, — сказал он наконец. — Сообщите мне с присущей вам обстоятельностью все, что известно в настоящее время о бедной супруге царя Дмитрия.
— Вы говорите о царице Марине, дочери Сандомирского наместника в Польше Георгия Мнишека?
— Да, именно о ней.
— Покидая три месяца тому назад Московию, я слышал, что царица Марина в Ярославле. Это город на север от Москвы.
— Она в заточении?
— Отнюдь нет, ваше преосвященство. Русские поступили с ней, я бы сказал, великодушно. После переворота и смерти мужа ей лишь указано жить в этом городе, не выезжая никуда. Внутри же его стен в свободе она не стеснена. Я слышал даже, что русские согласны, чтобы она уехала к себе на родину, предварительно отрекшись от всяких притязаний на русскую корону.
Кардинал заметил, что при этих словах говоривший усмехнулся.
— Каким мыслям вы усмехаетесь, сын мой? — спросил он.
— Я подумал, что царица Марина скорее умрет, чем сделает это.
— Почему же вы так думаете?
— Я видел ее въезд в Москву, ваше преосвященство, второго мая 1606 года. Я видел ее лицо в эти минуты и понял, что она согласится взойти на костер, но ни за что не откажется от сана, дарованного ей судьбой. На ее голове, ваше преосвященство, была корона царицы всея Руси.
Кардинал долго молчал, кивая головой, потом сказал:
— Угрожала ли ей опасность во время переворота?
— Передавали, что заговорщики в Кремле, убив царя Дмитрия, ворвались на ее половину и искали ее. Она спаслась будто бы под одеждами одной из своих приближенных дам. Потом опасность миновала.
— Вы называете ее царицей?
— Она пробыла в Москве до переворота всего две недели. Одну неделю — невестой великого князя и царя русского, другую — законной супругой его и царицей Руси. Именовать ее царицей Мариной, ваше преосвященство, кажется мне возможным, хотя бы из сострадания к женщине, вознесенной внезапно на вершину власти почти божеской и столь же внезапно низвергнутой оттуда.
— Благодарю вас, сын мой. — Кардинал поднялся. — Можете быть уверены, что труды ваши, имеющие целью служение вящей славе божьей и святого престола, не останутся незамеченными. Продолжайте свои занятия. Заносите на бумагу замечания и мысли, касающиеся Московии…
— Мне вскоре опять предстоит направиться туда, ваше преосвященство?
— Не
Кардинал благословил его и ушел.
Собеседник же кардинала, оставшись один, тяжело опустился на стул и опять обратил взгляд в окно, на кипарис. Он почувствовал себя вдруг старым и больным.
И в этот день ничего уже больше не писал.
Глава вторая. ЦАРИЦА НА ЧАС
1
Марина с утра опять мотала шелк, потому что это занятие успокаивало ее. Более всего нравился ей бирюзовый. Упругая, блестящая нить неслышно скользила между пальцев.
В раскрытое окошко виден был молодой сад, весь в зелени. Из-за деревьев высовывалась острая луковка церкви. На луковке поблескивал желтым светом крест. Вокруг вспархивали голуби, садились, постукивали по церковной кровле коготками. Водились, значит, эти пернатые создания и здесь, в проклятой стране. И ворковали совсем так, как на родине.
Родина. Марина даже испугалась недоброму чувству, что вдруг опять охватило ее при мысли об отчизне. Забыла ведь тебя она. Или сама отшатнулась? Но отчего? Околдовала Москва. Блеском куполов. Кремлем, просторами, силой, богатством.
Бежит по клубку, льется, ласкается к ладоням шелковая сухая струя. Зачем поверила? Зачем пошла? Не любила, а пошла. Но было, кажется, что-то в самые последние часы, ухватил-таки он тебя чем-то за сердце. Неумелый и не галантный, а приворожил… И потому — плохо тебе, Марина. Тоска. И ничего про это Москва не знает.
В комнату неслышно вплыла горничная, поставила на стол серебряный кофейник. Ушла и вернулась тут же с чашками, молочником. Расставила все, отошла к двери, сказала еле слышно:
— Сахара нет больше, ваше величество, только мед из припасов, что дают русские.
Марина усмехнулась и решила, что не стоит судить девчонку строго за то, что она боится и шепотом только решается выговорить царский титул. Русские под страхом смерти запретили величать так. А пристав Морозов, что смотрит за поляками, строг, хотя и молод.
— Принесите мед, — сказала Марина, села к столу.
Девушка принесла мед в деревянной братине с выгнутой ручкой. Мед был свеж, легок и прозрачен. Запах шел от него слабый, еле слышный, не устоявшийся еще, но такой нежный, ласковый, что кружилась чуть-чуть голова. И вспомнились опять сады другие, те, что остались там, на родине, в далекой Польше. Сады являлись в памяти с неторопливым, мирным жужжанием пчел, в летнем, томительном зное, и виделась аллея, затененная платанами, и пятна света скользили по дорожке, по голым рукам Марины, по белой сутане патера, ее духовника. И журчала в ушах латинская торжественная речь, и пряные благовония струились от черной как смоль бородки патера, от рук его и сутаны.