Марина
Шрифт:
Девушка принесла на деревянном блюде хлеб, поставила на стол. Марина брала толстые ломти, макала в мед, ела, мелкими глотками пила кофе.
Как она попала сюда? Она повела вокруг взглядом, и ярославская изба, хоть и чистая, и выскобленная, вымытая добела, устланная коврами, со столом под скатертью и с кроватью, убранной мехами, — показалась ей нелепым сном.
Девушка вошла вновь и что-то сказала, но Марина слов не слышала. С усилием стряхнула с себя оцепенение и догадалась наконец, что та спрашивает, можно ли войти Морозову.
— Можно, — хрипло сказала Марина, — если сказать
Морозов вошел, коротко поклонился. Марина торопливо указала ему на лавку у стены, чтоб уж если сел, так не самовольно, а то ее позволению.
Тот, впрочем, не спешил садиться, а прошелся по комнате, усмехаясь и поигрывая пальцами в молодой кудрявой бородке.
— А отчего усмехаетесь, пан пристав? — певуче и стараясь говорить безразлично и слегка насмешливо, спросила Марина.
— А рад видеть вас, ясновельможная пани Марина, — звучным баском, по-польски ответил Морозов. Года за два до того ездил молодой пристав с думными дьяками в Польшу и навострился по-тамошнему говорить хорошо.
— Вот как?
— Рад, что вижу вас, и даже спросить готов, как почивали?
— Вот видите, пан пристав, даже про это спросить готовы, а величать меня приличным мне титулом не согласны.
— Играть царским титулом опасно, пани Марина, — нахмурился Морозов, — и не шутите с этим. Вам-то ничего пока не будет, а мне…
Марина засмеялась, да так искусно, что всякий бы, слушая, поверил, пожалуй, что ей в самом деле весело.
— А вам, верно, отрубят голову, да? — сказала она. — Такие дела на Москве скоро делаются. Оставим, однако, про это разговор. Вот я давно вас спросить хотела, что это за чин у вас такой — пристав?
— А это значит, что всякий пристав к чему-нибудь приставлен. Сейчас я тут к вам приставлен.
— А в Московии всякий куда-нибудь приставлен?
— А чего вы, пани Марина, все на Москву разные слова придумываете? Мне Москва и Русь — родина. К сердцу близки. А что близко — того не разглядеть. Вам, может, виднее?
— Мне? — сказала Марина и осеклась. Царапнула ее мысль, что так же вот она сейчас, кажется, чуть не обмерла от злобы при мысли о Москве, как давеча при воспоминании об отчизне.
— Мне? — повторила она. — А что мне Русь? Уеду, забуду. Ни разу и не вспомню.
— Ну, может, уж хоть разочек? — усмехнулся широко, показал белые зубы Морозов.
— Отречение вам, русским, свойственно, — вздохнув, сказала Марина, — и непостоянство.
— Отречение? — не понял Морозов.
— Да, отречение, пан пристав. От прошлого отказ, едва оно прошлым станет. Был вам Грозный царем — и кланялись до земли, и не было вам лучше его, хоть в жестокости не найти ему равного. Димитрия приняли, на престол усадили. Был он вам так люб, как никто другой. Я помню. А едва боярам вашим удалось убить его, как прокляли, отреклись. Пепел по ветру развеяли! Шуйский теперь Василий вам царь! Кланяетесь, стопы лижете! Подождите, будет и с Шуйским вашим то же…
— Пани Марина! — закричал Морозов.
Марина поднесла ко рту шелковый, в мелких кружевах платочек, прикусила краешек зубами. Лицо ее было бледно, глаза сверкали, но в них не было ни слезинки. Мгновение стояла она так, мелко дрожа,
— Что же вы, пан пристав, голос на меня повышаете? — сказала она. — А ведь я на царство венчалась в Успенском соборе, и была, и есть, и пребуду вашей государыней.
— Пани Марина! — предостерегающе повторил Морозов.
— Чего вы боитесь, пан пристав? — ласково пропела Марина, видно совсем овладев собой. — Ах, поговорите уж лучше опять о чем-нибудь спокойном…
— Ну, хорошо, — тут Морозов уселся-таки плотно на лавку, стал на Марину смотреть пристально.
— А не смотрите на меня так дерзко, пан пристав, — издевалась Марина, — и не думайте, что вы лучше других соотечественников своих, если власть над нами сейчас имеете. В глазах-то ведь ваших все равно видно то же мерцание, что и у других. Думаете, отрекаясь, государям своим плохо учиняете и славе и памяти их? Нет, себе же более всего!
— Почему? — кашлянув, спросил Морозов.
— Да потому, честный пан пристав, что ни сама матка Боска, ни черт с рогами, ни вы сами тем наипаче не разберетесь, кто вы есть на самом-то деле: верные подданные царя или хулители имени его, а? Да к тому же мертвого! Ха-ха-ха!
Маринины глаза засверкали, она задыхалась от удовольствия, швыряя в лицо молодому русскому оскорбления.
— Пани Марина! — угрожающе встал Морозов.
Марина смеялась и была в этот миг так хороша, что Морозов, поднявшись, ничего больше не говорил, а просто молча смотрел на нее. Длинные, черные, как вороново крыло, волосы лежали у нее на плечах толстыми локонами, синие глаза метали искры, лицо было белое, нежное и трепетало от несказанной злобы и презрения.
2
Ночью проснулась Марина в слезах. Сердце было стеснено. Не хватало воздуха. Она встала, подошла к окну, отворила. Ночь была безлунная, полная мерцания звезд, шелеста листьев в саду.
Она села у окна, сложила на подоконнике руки и долго, не шевелясь, без дум смотрела в темноту. Сейчас казалось, что все вокруг есть тишина, безмолвие и благо.
Потом недалеко, в саду за деревьями, послышались шорохи. Кто-то потянулся, зевнул, выругался вполголоса, со смаком по-русски. Тут же, со стороны, позвали негромко, кратко:
— Петряй, а Петряй…
— Чего тебе?
— Айда сюда…
Сползлись под развесистой старой яблоней и некоторое время — слышно было — устраивались и умащивались поудобней, пересмеиваясь. Помолчали, а потом тот, что окликал Петряя, сказал вдруг:
— А что, дядя, будешь ли все служить царю Василию?
— А чем же еще кормиться?
— Ну и дурак.
— Чего болтаешь-то?
— То и болтаю. Видел бы ты того Василия-царя.
— А что?
— Бороденка редкая, мочалом, не царского вида, глаз лукавый, а рожа, как у пономаря из церкви Трех святителей. Державного ума не чуется, пронырство одно. Не будет нам от того царя проку. И скуп, как мытарь.