Масоны
Шрифт:
– Они больны очень продолжительною болезнью - водяной, и около года уже не выходят из своей комнаты, - проговорил, еще более потупляясь, помощник почтмейстера.
– Понимаю, - отозвался на это губернатор, - но этого нельзя; от меня завтра же будет предложение, чтобы больной господин почтмейстер сдал свою должность вам, а расписку, мне выдаваемую, извольте разорвать и выдать мне другую за вашим подписом!
Этого, впрочем, оказалось ненужным делать, потому что почтальон, носивший расписку к губернскому почтмейстеру, принес ее неподписанною и наивно доложил:
– Борис Михайлыч почивают!
Губернатор на это злобно усмехнулся.
– Вот плоды существующих у вас порядков!
– сказал
По отбытии начальника губернии и молодого управляющего из конторы, помощник почтмейстера принялся ругать почтальона, носившего расписку:
– Дурак и дурак! Я вот скажу Борису Михайлычу, что ты бухнул!
Почтальон и сам уж понимал, что он бухнул.
Слушавший это бухгалтер конторы - большой, должно быть, философ почесал у себя в затылке и проговорил, усмехнувшись:
– Мы плакались и жаловались на чурбана, а Юпитер вместо него, видно, прислал нам журавля!
Пока все это происходило, Екатерина Петровна поселилась с мужем в принадлежащей ей усадьбе Синькове и жила там в маленьком флигеле, который прежде занимал управляющий; произошло это оттого, что большой синьковский дом был хоть и каменный, но внутри его до такой степени все сгнило и отсырело, что в него войти было гадко: Петр Григорьич умышленно не поддерживал и даже разорял именье дочери. Впрочем, Катрин была рада такому помещению, так как ее Валерьян, по необходимости, должен был все время оставаться возле нее. Смерть отца, по-видимому, весьма мало поразила Катрин, хотя она и понимала, что своим побегом, а еще более того смыслом письма своего, поспособствовала Петру Григорьичу низойти в могилу; на Ченцова же, напротив, это событие вначале, по крайней мере, сильно подействовало.
– Боже мой!
– воскликнул он в ужасе.
– Еще и еще смерть!
Катрин неприятно было это слышать.
– Я не понимаю тебя! Неужели ты этими словами оплакиваешь смерть Людмилы или жены твоей!
– проговорила она с легким укором и вместе с тем смотря жгучим и ревнивым взором на Ченцова.
– О, я оплакиваю также и смерть отца твоего!
– отвечал Ченцов.
– В этом случае ты успокойся!..
– возразила ему Катрин.
– Если тут кто погрешил, то это я; но, как ты видишь, я не плачу и знаю, почему не плачу!
Ченцов не продолжал далее об этом разговора и вытянулся на стуле, что он всегда делал, когда был чем-нибудь взбудоражен. С тех пор, как мы расстались с ним, он сильно постарел, оплешивел; по лицу его проходило еще большее число борозд, а некоторая одутловатость ясно говорила об его усердном служении Бахусу. Не видаясь более с дядей и не осмеливаясь даже писать ему, он последнюю зиму, дожив, как говорится, до моту, что ни хлеба, ни табаку, сделал, полупьяный, предложение Катрин, такой же полупьяный обвенчался с нею и совершенно уже пьяный выкрал ее из родительского дома. Катрин все это, без сомнения, видела и, тем не менее, с восторгом бежала с ним; умная, эгоистичная и сухосердая по природе своей, она была в то же время неудержимо-пылкого и страстного женского темперамента: еще с юных лет целовать и обнимать мужчину, проводить с ним, как некогда сказал ей Ченцов, неправедные ночи было постоянной ее мечтой. Двадцативосьмилетнее девичество сделало еще стремительнее в ней эту наклонность, и поэтому брак с Ченцовым, столь давно и с такой страстью ею любимым, был блаженством, при котором для нее все другое перестало существовать.
"Пусть все погибнет, - мечтала она, - но только бы утопать в блаженстве с этим человеком!.."
Ченцов на первых порах не обманул ее ожиданий: он был именно таков, каким она его чаяла.
В один из вечеров Катрин
– Пожалуйста!
– крикнул ему Ченцов.
Управляющий вошел. Он после дороги успел уже умыться и приодеться.
– Кончили все?
– спросила его Катрин как бы и печальным голосом.
– Кончил!
– отвечал управляющий и подал ей три объявления с почты: одно на посылаемое ей золото и серебро, другое на билеты опекунского совета в триста сорок тысяч и, наконец, на именной билет самого Тулузова в пять тысяч рублей серебром. Катрин хоть и быстро, но зорко прочитала эти объявления и с заметным удовольствием передала их мужу; тот также пробежал глазами эти объявления и произнес: "Ого!"
– Благодарю вас!
– сказала затем Катрин, мотнув приветливо головой управляющему.
– Но вы, надеюсь, объяснили нашим знакомым, что я убита совершенно горем?
– Объяснил-с, и губернатору новому и многим другим лицам; все весьма соболезнуют об вас, - проговорил управляющий.
– Чем собственно умер Петр Григорьич?
– спросил Ченцов.
– Мудрено ли умереть такому старому человеку, как Петр Григорьич! отвечал управляющий без пояснения каких-либо подробностей.
– А похоронен отец был прилично?
– сказала Катрин.
– Как он был похоронен, это и описать трудно!
– принялся ей докладывать управляющий.
– На похороны стекся весь город: губернатор, архиерей, певчие, чиновники, и все они оплакивали умершего.
– Приятно это слышать, - произнесла Катрин несколько сентиментальным голосом.
Затем управляющий еще подал Ченцову бумагу.
– Это, еще что?
– спросил тот.
– Счет, что стоили похороны, - объяснил управляющий.
– О, разве подобные расходы считаются!
– отозвался Ченцов, отодвигая от себя бумагу.
– На всякий случай все-таки взять надо, - заметила Катрин.
Управляющий поспешил подать ей счет, который она и положила себе в карман.
– Вы так все это превосходно устроили, - говорил между тем Ченцов, что позвольте вам предложить стакан шампанского.
– Благодарю вас, я не пью никакого вина!
– отказался управляющий.
– Даже шампанского?
– воскликнул Ченцов с удивлением.
– Никакого!
– повторил управляющий.
– Но чем же, однако, мы вас вознаградим?
– продолжал Ченцов, бывший в добром настроении духа частию от выпитого шампанского, а также и от мысли, что на похоронах Петра Григорьича все прошло более чем прилично: "Надобно же было, по его мнению, хоть чем-нибудь почтить старика, смерть которого все-таки лежала до некоторой степени на совести его и Катрин".