Меч и его палач
Шрифт:
А пленник слушает. Как он слушает!
– Так ты пел ей, первой твоей любви, Олаф Сокольничий? – спрашивает Арман, отрывая пухлый юношеский подбородок от грифа. – Нет, не говори. Я за тебя скажу.
…Когда овдовела прекрасная королева, остался у нее сын, коего прижила со старым королем франгов. И заточили их враги в роскошную золотую клетку, неприступную крепость, первую на этой земле, чтобы лишить отрока престола, а ее саму – жизни. И связали обоих шелковыми путами: мальчика – матерью, мать же – сыном ее. Полагали они, что никуда не уйдет королева от плоти своей, а когда ее не станет – то и мальчик не будет
А вот у нее, Кунгуты Златовласой, хватило и отваги, и дерзости, и ума. Недаром была она родом из страны Рутен. Отыскала она себе друзей и в погибельной крепости Бездез, что значит «Бездна» – а в одну темную и бурную ночь бежала оттуда.
Не надо думать, что одинокой женщине только и остается, что в непроглядной тьме бросить канат с крепостной стены. Ей должны помогать и домоправитель, что носит ключи от покоев на поясе, и привратник, и сторожа, опускающие мост, и перевозчик.
А, может быть, и одной ее силы душевной хватило, чтобы отыскать и прикрепить к зубцам крепостной стены лестницу со ступеньками, к которой внизу привязаны камни. И чтобы пройти многие мили, днем прячась от чужих людей, а ночами навещая близких.
И вела ее неслышимая другим песня – будто пела струна ребека под чьим-то ласковым смычком.
И оттого в земле, где ее приняли и где искала она лишь союзников, нашла она нечто куда большее. Силу, которая от всего ограждает. Любовь, достойную своей гордости.
– Продолжай, – хрипло сказал Олаф.
– О нет, – смеется наш мальчик. – Сначала поешьте, мой принц. И позвольте вас хотя бы побрить и причесать.
На кормление Олаф соглашается легко и ест даже слишком жадно – приходится деликатно его унимать. Но вот когда Туфейлиус подносит к его щекам отточенный кинжальчик, которым ровняет себе усы и бороду, наш пленник откидывается назад почти в ужасе.
– Мы не сотворим с вами, рыцарь, ничего дурного, – утешает его Грегор. – Разве достойно было бы лишить зренья гордую птицу, что бьет врага сверху?
Тут я, кстати, соображаю, что если наш сокол, Фальк, взлетает выше своей добычи и убивает ее оттуда, где имеется броня из тугих, скользких перьев и крепкий клюв, то его враг по имени Хоук, ястреб, ударяет снизу, поражая добычу в беззащитное и нежное нутро. Хитрющая штучка, однако, наш кроткий монашек!
После того, как Сейфулла приводит в порядок многодневную щетину, а Шпинель расчесывает каштановые с проседью кудри своим длиннозубым свинцовым гребнем, перед нами возникает совершенно другой человек. Теплая краска взошла на лицо, глаза и волосы потемнели, даже нос не так спешит встретиться с алыми, как у юноши, губами.
– Теперь играй, – почти приказывает пленник.
И Арман снова проводит смычком по струнам… И снова Сейфулла поёт:
Что тут вытерплю я, что отвечу на зов, что ни сделаю —
И на слове моем, и на деле печать твоя крепко легла;
Ты доску развернул предо мной для игры черно-белую —
В знак творенья добра, в знак познанья безбрежности зла.
– Они оба не были ровней в глазах других: королева была в возрасте и много знатнее своего избранника, рыцарь – слишком смел и красив, чтобы мир не осудил его союза с сущей перестаркой. Но союз этот был однажды и многажды скреплен Богом – в церкви и на ложе; и увенчан прекрасным плодом.
– Дочь, – проговорил Олаф. – Наша дочь, юная
– Что же было дальше?
– Я строил для нее – для них обеих, – говорит наш рыцарь. – И для молодого короля, конечно. Возводил замки и стены. Собирал в кулак баронские войска. Взимал налоги. Покровительствовал купцам. Все именовали меня «Делателем королев». Все помогали мне, все меня любили. Пока…
– Пока Кунгута не заболела, – тихо добавил Сейфулла. – Это у них семейное. Жар томит вечером и наводит румянец на щеки по утрам. Кашель не проходит месяцами, пока не надрывает тонкие ткани легких. Годы подряд тянутся изо рта кровавые влажные нити и сгустки, а хворь то отступает, то наступает с развернутыми алыми знаменами, пока не изливается горячим потоком наружу, запирая дыхание и пресекая саму жизнь.
– Королева умерла, и сын ее обвинил в том соединивший нас грех, – кивнул Олаф.
– Хотя никакого греха в том не было. Просто мальчик соскучился по власти, которую, как он думал, вы оба держали при себе, – продолжил наш лекарь. – И отправил тебя в почетную ссылку, верно? Посланником в соседнюю страну, где всё и вся бурлило и было чревато мятежом.
– Да, ты мудрый человек, – проговорил Олаф.
– А теперь мы снова споем тебе, – сказал Шпинель. – Сейфи, я и твой ребек. Споем о той, что говорила тебе в погибельной стране слова, подобные этим:
Что нашло на тебя, что меня одолело – не знаю я,
А стою и гляжу на тебя, чуть касаясь губами стекла;
Между нами оно: ни разбить, ни прорвать, лишь в скитаниях
Обойти – и тоска в моем сердце да будет светла.
Что тебе в моем имени? Что мне – в прекраснейшем
Многозвездьи имен, тех, что слава твоя назвала?
Не стройна я совсем, и походка уже не упругая,
И волнистая прядь не блестит на свету, как смола.
Недостойна любви, недостойна прощания и расставания,
Недостойна прощенья – с собою самой слишком в мире была;
Седина в голове, бес лукавый в ребре, пусто на́ сердце,
И покой до рассвета тревожат немолчные колокола.
– Ты знавал ее раньше, мой рыцарь? Ещё молодой?
– Не помню, – ответил Олаф с еле заметной горечью.
– Никто, кроме тебя, не сможет ответить «да» на мой вопрос, хотя пустых разговоров о том было – что гальки на речном берегу.
– Нет. Да. Без малого двадцать лет тому назад. Тогда были в моде маскарадные балы, – почти прошептал Олаф. – Вся знать и многие простолюдины веселились как безумные, только и надо было – нацепить на лицо узкую черную маску, которая не скрывала ни красоты, ни старости, ни уродства, ни добродетели – однако напрочь стирала причастность к сословию. Какая увлекательная это была игра!
Внезапно я увидел перед своим внутренним взором другой праздник, более ранний, и на нем совсем других ряженых. Юную вдову – такую безрассудную, так отчаянно верящую, что ничто злое не посмеет ее коснуться. И ее широкоплечего, массивного и в то же время изящного партнера в танцах. А за дверью уже стоит разлука, и боль одиноких родов, и горечь, и смерть.
– Я был без маски, оттого что не участвовал в этом сладком безумии, – торопливо говорил Олаф. – Я ведь тогда был в посольской свите, и этикет воспрещал нам изображать из себя кого-либо другого. Да и не хотел я этого шутовства, ибо уже успел побывать в сражениях, добыв себе знатное имя и славу.