Меч и его палач
Шрифт:
И представьте себе – я подчиняюсь.
– Благородный милорд Арман Шпинель де Лорм. Я так полагаю, что вы состоите при мейстере Хельмуте в звании оруженосца, то бишь эсквайра. Приблизьтесь и станьте на правое колено.
Когда до меня доходит, что именно готовится произойти, я внезапно говорю:
– Погодите оба.
Стараясь не выказать излишней торопливости, раскрываю укладку и достаю свою мантию ало-золотой стороной кверху. А затем протягиваю моему рыцарю Гаокерен, свободный от ножен, и набрасываю развернутый заранее
Тем не менее он оказывается вполне в состоянии плашмя ударить коленопреклоненного Армана по правому плечу моим клинком и произнести краткую формулу посвящения. «Помогать сирым и убогим…, – слышу я, – творить добро и справедливость, оказывать милосердие… Ставить честь превыше всех жизненных благ и самой жизни».
Арман встает, Гаокерен возвращается в ножны, что висят за моей спиной, мантию я оборачиваю на черное и перекидываю через руку.
– Теперь слушайте, рыцарь Олаф ван Фалькенберг, – говорю я. – И будьте внимательны, потому что каждый из нас, ваших судей, будет говорить вам лишь однажды. Я, Хельмут Вестфольдский, обвиняю вас в гибели и утеснении тех людей из знатного и еще более простого народа, что вначале были захвачены вашим именем, а потом вами же преданы на позор, поругание и разграбление.
– Я, Сейфулла по прозвищу Туфейлиус, – слегка повышает голос наш врач, – обвиняю находящегося здесь рыцаря, что он овладел Девой Белой Розы не столько по ее желанию, сколь по своей прихоти и дал ей свободу ото всех, кроме себя самого. И хотя воистину почитал ее, только, как думается мне, скорее проявлял себялюбие, чем то бескорыстное чувство, какого единственно достойна была юная его супруга.
Да уж, в велеречивости нашему врачу-философу не откажешь. Только вот само обвинение, что он выставляет, выглядит не слишком серьезным… И не вполне уместным.
Далее по кругу находится наш монашек, но он лишь смущенно качает головой:
– Не мое дело указывать на грехи и провинности – я только их отпускаю.
– Арман, – говорю я. – Теперь слово тебе.
– А без этого никак нельзя? – бормочет наш Ангел Златые Власы. – Я думал, мы иначе договаривались.
– Ты единственный изо всех рыцарь, мальчик, – жестко говорит Олаф. – Как я понимаю, ваше общее дело обсуждалось с простым подмастерьем.
– Я не могу и не смею обвинять тебя, мой отец-восприемник, – говорит Шпинель чуть потверже.
– А я не призна́ю это сборище законным, – почти прерывает его Олаф, – если к сказанному здесь не присоединится и твое мнение насчет того, что я натворил. Говори.
Арман сглатывает слюну и выпрямляется.
– Ну, тогда… Только что вы, мой принц, взяли с меня клятву ставить рыцарскую честь превыше всех прочих даров жизни и ее самой. Однако вам, будучи в плену и незадолго до пленения, неоднократно случалось поступать иначе. Вот, это и есть ваша главная вина. Я надеюсь, что мои нынешние слова
– Вы всё сказали, судьи мои и обвинители? – говорит Олаф. – Что теперь: должен ли я признать ваши слова правыми, или одно признать, а другое отвергнуть, – или вам сие вовсе без разницы?
Мы молчим, потому что наше представление о возможном никогда не совпадает с тем, как поворачиваются истинные обстоятельства. Наконец я отвечаю:
– Завтра все наши слова, планы и предсказания сотрутся. Одного никак нельзя допустить: чтобы Вробург открыл свои двери перед людьми Хоукштейна. А Вробург будет к этому склонен… или насильственно склонён.
– И я… начинает рыцарь Олаф. – Я… вы… мы можем помешать этому?
– Да, – отвечает Сейфулла. – Можем. Если вы, мой принц, не будете себя слишком жалеть.
– Капитан Николас обыкновенно трижды выкликает свое требование, – говорит Олаф в раздумье, – а потом ворота как бы сами собой распахиваются.
– Там, внутри, наверное, всякий раз считают, что поступили по воле истинного своего хозяина… – задумчиво говорит Сейфулла.
И встречается взглядом с бешеными глазами рыцаря.
Но это благое бешенство. Направленное вовсе не на нас.
– Я признаю вас судьями себе, – говорит Олаф после паузы неторопливо и веско, – а себя самого – полностью виновным по всем пунктам. В руки ваши вручаю себя и свою окаянную судьбу.
Я встаю с места и отвечаю как можно тверже:
– Тогда мы трое единогласно приговариваем вас, принц Олаф ван Фалькенберг, королевский знаменный рыцарь, к смертной казни через усекновение головы, каковая казнь состоится завтра поутру в виду крепости Вробург. И да примет Господь вашу душу в Свои лучшие покои.
Мы уже готовимся уходить, когда Олаф говорит:
– Отец Грегор, я прошу вас принять мою предсмертную исповедь, ибо не знаю, как повернется дело завтра. Не бойтесь, она будет краткой.
Я встречаюсь глазами с Грегором, утвердительно киваю: всё вышло как нельзя кстати. Сейфулла уходит. Монах показывает отойти и нам с Арманом, но на прощание я снова накидываю плащ на плечи Олафа – точно епитрахиль на кающегося. На сей раз черной стороной.
– Хельмут, – торопливо говорит Шпинель, – я ж теперь вроде как Олафов, а не только твой.
– Это многое для тебя меняет? – спрашиваю я.
– Ну… неужели никак нельзя его выручить? Как Йоханну.
– Иногда ты, мальчик, сообразителен на редкость, а сейчас – ну нельзя же быть таким непроходимо тупым! Оба они, Брат и Сестра Чистоты, Овладевшие Скрытой Тайной, думали об этом все дни и все ночи, пока мы здесь, и уж если не вышло у них…
– Оба ?
– Ну, Арман, про то, что маркитантка – это Рабиа, мне и не глядя легко было догадаться. А насчет Сейфуллы я просто понял с самой первой встречи. Да и его Всадники Пустыни – персоны из того же миракля.