Меч истины
Шрифт:
Меня не убила ни порка, ни последовавшая за ней лихорадка. Время между жизнью и смертью не задержалось в памяти. Первое, что я помню после того дня – неровные стены из красного кирпича, уходящие куда-то вверх. Я лежал под стеной на соломе. Надо мной плевался маслом тусклый светильник. В четырёх шагах от него окружающее терялось во мраке. Мне не хотелось обследовать помещение: всё тело болело. Я обнаружил, что закован. Мысль о том, что прощения не будет, заставила уткнуться лицом в вонючую солому. Но страшное было ещё впереди.
Он вышёл из темноты,
Коклес размотал свой кнут и пошевеливал им, заставляя змеиться по полу. Он молчал, но гримаса удовольствия, перекосившая лицо, подсказывала, чего ждать. Когда он занёс руку для удара, я непроизвольно дёрнулся, перекатываясь ближе к стене, и ушиб локоть. Боль рванула едва поджившие раны, но удар, который должен был прийтись в полную силу, задел лишь едва. Словно кипятком обожгло левый бок. Меня прикрывала только набедренная повязка. Вначале так было удобнее лекарю, а теперь кнут палача без помехи находил обнажённое тело.
Я видел, что одним ударом дело не ограничится, и вскочил на ноги. Оказалось, что ножные кандалы, пристёгнутые к поясу, позволяют мне двигаться. Тогда, как цепь, сковывающая руки, была очень коротка. Изо всех сил я рванулся, уходя от очередного удара.
– Хорошо! – прорычал Коклес и вновь занёс бич.
Я был готов и отпрыгнул. Но четвёртый удар всё же достиг цели – не хватило подвижности и способности угадать, откуда он придётся. Рывок кнута распластал меня на камнях.
– Хорошо, - повторил Коклес, сворачивая бич.
Когда окованная дверь за ним захлопнулась, я перевёл дыхание, думая, что наказание закончилось. Я ошибался.
Это стало повторяться с кошмарной регулярностью. Я не знал даже, сколько раз на дню приходил Коклес – в моё подземелье не проникал свет солнца. Иногда он будил меня ударом бича. Скоро я выучился спать, как дикое животное, в любой момент готовое рвануться прочь прежде, чем проснётся неповоротливый разум. Да разума и не было во мне, палач успешно выколачивал его остатки. Спасала лишь звериная выносливость, которой я прежде за собой не ведал, и такая же звериная ярость. Когда мои раны поджили, я начал уворачиваться от кнута успешнее – это позволяло избежать новой боли. Пришлось изобрести массу приёмов в расчете на ограниченную подвижность. Впрочем, Коклес всегда успевал за тренировку наградить меня двумя-тремя хорошими ударами. Да, это тоже были тренировки. Меня травили, как травили здесь хищников, но всё же не калеча непоправимо. Видимо, ланиста надеялся, что я выйду из подземелья беспощадным убийцей, прошедшим школу Коклеса.
Я и впрямь вышел беспощадным убийцей, но всё получилось не так, как он хотел.
До сих пор не знаю, сколько времени провёл так – без солнца, без надежды, без мыслей и без чувств. Я умирал, и сам знал это, хотя тело всё ещё было по-звериному сильным. В один из первых дней, лёжа на соломе, я вспомнил о Нубийце, и мне захотелось кататься по полу и рычать. Я не понимал, почему, но память о том светлом, что случилось со мной в Путеолах, причиняла ещё горшие
У меня появилась мысль: однажды я окрепну настолько, что дотянусь до Коклеса и сверну ему шею. Тогда меня, наконец, распнут, как всех мятежных рабов – в то время такой исход не казался мне ужасным. Эта пытка всё же короче той, которой меня подвергали ежедневно. Но одноглазый был всегда проворнее и неизменно вынуждал меня отступать, рыча от ярости. Лев знал боль ударов и не хотел рисковать. Пусть дрессировщик только утратит бдительность! И я ждал, и учился, корчась от боли.
А потом пришло безразличие. Коклес переусердствовал – мне захотелось умереть как можно скорее. Однажды я кинулся на раба, приносившего мне пищу. Свернуть ему шею помешала слишком короткая цепь на руках. А потом ворвался Коклес… В тот день надсмотрщики били меня втроём, не давая подняться: это была не тренировка – наказание.
Я опять выжил. Кто-то приносил мне еду, промывал раны. Я не поворачивал головы, позволяя делать с собой что угодно. Но раны снова заживали. И ненависть снова пробуждалась во мне. Я непременно повторил бы задуманное. Мои палачи это знали…
Я ждал того, кто войдёт первым. Он должен был умереть, расплатившись за все мои страдания. Но дверь открылась, и вошёл… Нубиец, несущий мне воду и хлеб. Он сильно волок ногу, но двигался уверенно. Сколько же времени прошло?
Я прижался к стене, осев на корточки. Что бы ни случилось, на ЭТОГО человека я никогда не подниму руки! Довольно и того, что обрёк его на вечное рабство, лишив способности сражаться на арене. Мне было мучительно смотреть ему в лицо…
– Ты ещё жив, брат, - тихо сказал он, подойдя вплотную и сжав моё плечо искалеченной рукой. – Меня зовут Томба. Запомни моё имя, брат!
Я поднял голову так резко, что ударился затылком. Мне нужно было увидеть его глаза!
В этих глазах по-прежнему не было ненависти. Он прощал меня, в то время как я сам не мог себя простить. За долгое время в подземелье я почти разучился говорить, но ему всё сказали мои слёзы…
Меня зовут Томба. Запомни моё имя, брат! – повторял я про себя, как заклинание. Несколько дней во мне звучало только это. А потом начал просыпаться разум. Я вспомнил, кем был прежде. Я мысленно перебирал любимые книги, вспоминая строки Сенеки из «Безумного Геркулеса», которые мне так нравились:
Гордец узнал, что в силах верх над небом взять,
Когда держал его, подставив голову,
И плеч не гнул под тяжестью безмерною,
И лучше мир держался на его хребте.
Под бременем небес и звёзд не дрогнул он,
Хоть я давила сверху. Он стремился ввысь!
Как легко оказалось исчезнуть – стоило только примириться, принять условия игры, навязанные Руфином, Коклесом и другими! Но есть ещё Томба, назвавший меня братом. Томба учил меня, а я так позорно забыл его науку! Я и себя хотел забыть, лишь бы скрыться от собственной совести. Умереть в одиночку? Здесь? Что за блажь! На арене я считался одним из лучших. Я уйду отсюда. И Томба, мой брат, уйдёт со мной. Никто больше не заставит его страдать!