Меч истины
Шрифт:
На арене не признают большинства из тех вещей, которые считаются важными на свободе. Отступление, бегство с поля боя – бесчестие для воина. Пугать гладиатора бесчестием смешно. По крайней мере, я никогда не относился щепетильно к внешним атрибутам достоинства. Меня много раз пытались оскорбить, а потом обижались, когда это не действовало. Оскорбить, обесчестить чем-то большим, нежели то, что я уже перенёс, едва ли возможно. И какое мне дело до того, что именуют честью болваны, которых никогда не пробовали на излом? Я не позволю себе запятнать совесть, но это никого не касается. И не имеет отношения
У коновязи стояла чья-то лошадь. До сих пор не представляю, как мы угнездились на ней вдвоём. Должно быть потому, что это была поистине гигантская лошадь. Томба вскочил на неё первым, он и держал поводья. Моя задача была скромнее: усидеть на широченной спине скакуна и не стащить на землю друга.
Мы пронеслись по мощёной улице, сопровождаемые гневными кликами. На наше счастье ворота по дневному времени были открыты. Стража удивлённо проводила взглядами двух дюжих молодцов верхом на здоровенной кобыле, а потом набежала толпа преследователей. Томба хлестнул лошадь, она так прянула, что мне стало не до зрелищ.
Мы тяжёлым галопом пересекли мост через Северн. Укрыться от погони посреди римской дороги было негде, поэтому мой товарищ, недолго думая, направил кобылу в лес, влажно шелестевший в четверти мили справа. В чистой дубраве тоже не очень спрячешься, но там можно хотя бы ехать довольно быстро, не забывая лишь склоняться под низко растущими ветвями. И всё же Томба решительно поворотил в низину, где дубрава сменялась непролазной ольховой порослью. Мне приходилось довольствоваться пассивной ролью лишнего груза на хребте кобылы. О богатстве своего тогдашнего опыта я уже упоминал.
В зарослях лошадь невольно перешла на шаг, то и дело спотыкаясь о валежник. Но она бежала на чётырёх ногах, а наши преследователи на двух. Звуки погони начали затихать в отдалении, вместо них мы услышали пение птиц и журчание близкого ручья.
Из всего происшедшего я сделал вывод: если и дальше буду так привлекать внимание, то с надеждами на нормальную жизнь можно распрощаться, везде будет так, как в Глевуме. А это значит, что мне надо расстаться с мечом.
Я размышлял об этом вечером, который мы коротали на берегу всё того же ручья. Мой многоопытный товарищ не рисковал пока выезжать из чащи, и мы весь день двигались вверх по течению, хотя это было долго и утомительно. Путь ежечасно преграждали поваленные деревья или овраги, густо поросшие лещиной; их приходилось далеко объезжать. Я давно сошёл вниз, чувствуя себя увереннее на твёрдой земле, но для хромой ноги Томбы путь через этот бурелом стал бы жестоким испытанием. И всё же дорога в равной мере утомила нас обоих. Так что вечером мы в молчании покончили с ячменной лепёшкой, которая ещё оставалась у нас, и запили водой из ручья. Впрочем, лепёшка была большая, а вода пахла мятой и была приятной на вкус.
Меня никогда не тяготила тишина. А последние пять лет сделали вовсе невыносимым молчуном. Так, во всяком случае, твердил Томба, который никогда не терял присутствия духа и способности всласть поговорить. Заметив, что я верчу в руках меч, Нубиец немедля откликнулся:
– Лонга, зачем он тебе, если ты предпочитаешь сражаться мебелью? Может, уступишь мне?
Он
Томба с усмешкой наблюдал, как я скачу по ночной поляне, и отсвет костра взблёскивает на длинном лезвии. Ветви ольхи не задерживали его полёт, и я всласть рассчитался с подлеском за наши дневные мучения. Потом отёр клинок и вернул его в ножны, слегка сожалея о том, что это было в последний раз.
– А ты ещё не разучился им махать, - подразнил меня Нубиец. – Я уж подумал…
– Возьми его! – перебил я.
Мой друг не признавал коротких речей.
– Что ты сказал?
– Возьми. Иначе к нам будут цепляться везде, где мы окажемся.
Томба почуял неладное в моём тоне, но всё ещё пытался шутить. Его улыбка сверкала в темноте.
– А почему я должен таскать его за тебя? Тогда плати мне жалование!
– Бог запретил мне убивать.
– Что? Никогда не поверю, чтобы ты, Лонга, заделался христианином.
Улыбаться он перестал, так что я почти не видел его чёрное лицо по ту сторону догорающего костра. Полагаю, он видел меня лучше, так что вместо ответа я просто криво ухмыльнулся, чтобы он осознал всю нелепость сказанного.
– Когда это произошло? – после недолгого молчания откликнулся мой друг.
– После того, как убил Руфина.
Он снова замолк. Сам не знаю, почему я не сказал побратиму о том, что случилось со мною тогда. Должно быть, сам ощущал всё это не вполне сбывшимся. Моя месть и всё, что было после, остались в памяти ошмётками кошмарного сна, который ещё плавает в голове после пробуждения, но потом неудержимо растворяется в дневных заботах. В то время я не испытывал уверенности, что всё сказанное Стилихоном – правда. Но проверять не хотел.
– А почему сейчас?
Я редко теряю самообладание. Надеюсь, что моя вспышка не обидела Томбу.
– Мы с тобой беглые рабы, убийцы, воры. А теперь ещё и конокрады. Поверишь ли, что не об этом я в жизни мечтал!
– Ясно, - ответил он.
Когда хотел, Томба мог быть изумительно кратким.
Я полагал разговор оконченным, но время погодя мой друг произнёс серьёзно:
– Хорошо, я поношу его, пока твоя блажь не пройдёт.
– Томба, ты часто видел, чтобы я блажил?