Мельмот скиталец
Шрифт:
— Тогда, значит, я люблю, — подумала Исидора.
— Любить, — продолжал Мельмот, — означает жить в вечном противоречии: чувствовать, что разлука с любимым непереносима, и вместе с тем быть обреченным на то, что присутствие его становится едва ли не столь же мучительным. Когда его нет, тобой овладевают тысячи мыслей, и ты мечтаешь о том, как радостно будет встретить его и все ему рассказать, но встреча эта приходит — и ты вдруг ощущаешь неимоверную и необъяснимую робость и бываешь не в состоянии ничего выразить словами. Красноречие, которое приходит к тому, кто расстается с любимым существом, обертывается при появлении его немотой; ты ждешь часа его возвращения, зари некоей новой жизни, а когда час этот настает, ты чувствуешь, как все те силы, которые он должен был в тебе пробудить, вдруг замирают. Ты становишься той статуей, которая встречает восход солнца, но не откликается на него звуками музыки [443] ;
443
…откликается на него звуками музыки… — Речь идет о так называемой статуе (или колоссе) Мемнона близ Фив, представлявшей собою сидящую фигуру, сделанную из темного мрамора, с крепко сжатыми ногами. Статуя эта была разрушена землетрясением (вероятно, в 27 г. до н. э.); верхняя ее часть отвалилась. Тем не менее статуя представляла замечательное явление, потому что при первых лучах восходящего солнца она издавала звук, похожий на звук лопающейся струны; на этом основании говорили, будто Мемнон отвечает этим на призыв своей матери Зари (звук получался, по-видимому, от прохождения воздуха сквозь поры и скважины, образовавшиеся в каменной скульптуре от землетрясения). Миф о Мемноне проник в Египет только в александрийское время благодаря грекам, которые связали его с колоссальной статуей близ Фив, посвященной египетскому царю Аменофу, Первым из античных писателей, упомянувшим колосс Мемнона, был Страбон; вслед за ним эту статую упоминали и многие другие путешественники и писатели. Метьюрин мог знать о ней из самых разнообразных источников, в частности из «Дон Кихота» Сервантеса (II, LXI), где также находится намек на ту музыку, которой, согласно античной легенде, статуя Мемнона каждое утро встречала появление на небе своей матери Зари.
— Тогда, должно быть, я действительно люблю, — едва слышно сказала Исидора.
— Ты чувствуешь, — продолжал Мельмот, и голос его звучал все громче, — что вся жизнь твоя поглощена его жизнью, что ты не ощущаешь ничьего присутствия рядом, а только его присутствие, что тебя радуют только его радости, что страдать ты способна только тогда, когда страдает он, что ты существуешь на свете только потому, что существует он, и что у жизни твоей нет другой цели, кроме как быть посвященной ему, смирение же твое возрастает по мере того, как, посвящая себя ему, ты отрешаешься от себя. И чем ниже ты склоняешься перед своим идолом, тем менее ты кажешься себе достойной его, пока ты уже не принадлежишь ему безраздельно и не перестаешь быть собой. Ты чувствуешь тогда, что все прочие жертвы — ничто в сравнении с этой, и поэтому она должна заключать в себе их все. Женщина, которая любит, не должна уже больше вспоминать о своей собственной, привычной для нее жизни; она должна считать родителей своих, отечество, природу, общество, даже религию — ты дрожишь, Иммали! (я обмолвился, Исидора) — только крупицами ладана, который она бросает на алтарь своего сердца, чтобы он горел там и источал священный свой аромат.
— Значит, я люблю, — сказала Исидора; это было действительно страшное признание, она вся задрожала, и из глаз ее хлынули слезы, — я ведь позабыла обо всех узах родства, которыми, как мне говорили, я связана с людьми. Я позабыла о стране, где я, по их словам, родилась. Я откажусь, если это понадобится, от отца и матери, от моей отчизны, от всего, к чему я привыкла, — от мыслей, которым меня научили, от религии, которую я… Нет! Нет! О господи! Спаситель! — вскричала она, отойдя от окна и припадая к распятию. — Никогда я не отрекусь от тебя! Никогда! Ты не оставишь меня в смертный час! Ты не покинешь меня в часы испытаний! Ты и сейчас придешь мне на помощь!
При свете горевших у нее в комнате восковых свечей Мельмот увидел, как она стала на колени перед распятием. Он мог ощутить ее тревогу по тому, как вздымалась ее трепетная грудь; сложенные руки, казалось, молили господа помочь ей справиться с этим непокорным сердцем, которое никак не удавалось унять, а потом эти же руки сжимались крепче и, поднятые ввысь, просили у него прощения за то, что напрасно противились порывам чувства. Он увидел, с каким исступленным, но глубоким благоговением она припадала к распятию, и, увидев, содрогнулся. Самому ему никогда не случалось смотреть на этот символ: он тотчас же отводил глаза в сторону, но теперь он долго глядел на припавшую к нему фигуру девушки — и никак не мог от нее оторваться. Казалось,
Если бы он еще немного помедлил, он, может быть, заметил бы перемену в выражении ее лица: если бы даже она ничего не пробудила у него в сердце, она польстила бы его гордости. Он мог бы заметить в ней ту глубокую и гибельную поглощенность души, бесповоротно решившей проникнуть в тайны любви или религии и готовой отдаться сполна, то затаенное дыхание на краю пропасти, куда предстоит кинуть все влечения, все страсти и все силы души, то затаенное дыхание, когда чаши весов человеческого и божеского заколебались и мы колеблемся вместе с ними.
Прошло еще несколько минут, и Исидора поднялась с колен. Вид у нее был теперь более спокойный и отрешенный. Была в ней и та решимость, которую искреннее обращение к Вседержителю неизменно придает даже самому слабому из его созданий.
Вернувшись на свое прежнее место под окном, Мельмот какое-то время смотрел на нее со смешанным чувством сострадания и удивления; усилием воли он, однако, сумел подавить в себе и то и другое и нетерпеливо спросил:
— А какие ты можешь представить доказательства том любви, которую я тебе описал и которая одна заслуживает этого имени?
— Все те, — твердо ответила Исидора, — которые может представить самая любящая из смертных, — мое сердце и руку, мою решимость стать твоей и принять тайну, которая тебя окружает, и горе, которое меня ждет, и, если надо будет, последовать за тобой в изгнание, в пустыню, на край света!
Когда она говорила, глаза ее светились, лицо было озарено сиянием, и вся она, казалось, излучала такую высокую духовность, что становилась похожей на лучезарное видение, воплотившее в себе и целомудрие и страсть, как будто этим двум вечным соперницам удалось примирить свои притязания, договориться о границах своих владений и как будто они избрали именно ее, Исидору, тем храмом, в котором должен быть освящен их необычный союз. И действительно, враждующим этим началам никогда еще не было так хорошо вместе. Позабыв все свои прежние распри, они, казалось, решили никогда больше не расставаться.
Ее нежная фигура обрела какое-то особое величие; оно говорило о гордой чистоте, об уверенности, которую сильный дух придает слабому телу, о победе, одержанной безоружным, победе над победителем, когда тот начинает стыдиться своей славы и склоняет голову перед знаменами врага в ту минуту, когда осажденная крепость сдается. Она стояла как женщина, движимая любовью, но не унизившая себя в этой любви, соединившая в себе нежность с великодушием, готовая поступиться ради любимого всем, кроме того, что в его глазах обесценивало бы этот драгоценнейший дар, готовая стать жертвой, но в то же время чувствуя, что достойна стать жрицей.
Мельмот смотрел на нее. Порыв великодушия и человечности забился у него в жилах, затрепетал в сердце. Он видел девушку во всей ее красоте — самозабвенной, преданной, исполненной невинности, безраздельно любящей того, кому самой противоестественностью его бытия было не дано ответить на чувство смертного существа. Он отвернулся от нее и не заплакал; а если на глаза его, может быть, и набежали слезы, то он отер их так, как отирает своей мохнатой лапой дьявол, завидев новую жертву, которую ему надлежит пытать: раскаявшись в своем раскаянии, он спешит смыть позорящее его пятно сострадания, дабы снова сделаться палачом.
— Ну так что же, Исидора, ты так и не дашь мне доказательств твоей любви? Так я должен понять тебя?
— Требуй от меня, — ответила она, — любого доказательства, какое возможно для женщины; большее будет свыше человеческих сил, меньшее — недостойно!
Как ни страшны были совершенные Мельмотом преступления, сердце его не было развращено чувственностью, и слова эти произвели на него настолько сильное впечатление, что он рванулся с места, посмотрел на девушку и воскликнул:
— Да, все это неоспоримо доказывает твою любовь! Теперь дело за мной, это я должен представить доказательство той любви, которую я описал, любви, которую только ты могла возбудить во мне, любви, на которую при более благоприятных обстоятельствах я мог бы… Впрочем, это не важно — я должен не заниматься сейчас разбором этого чувства, а представить доказательства.