Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:
Должен ли я также винить вкус к журналистике, искушение той легкостью, которой меня заразили Лондон и «Франс либр»? Написание серьезной книги требует не одного года труда; проходят месяцы, прежде чем автор получает отклики на опубликованную работу. И мои истинные, сугубо интеллектуальные, устремления уступили место мечте об общественном служении и отравлению политикой.
Я нечасто задаюсь вопросом: как повернулись бы моя жизнь и моя работа, если бы я занял место на кафедре в Бордо, что, очевидно, привело бы меня на одну из парижских кафедр, но не в 1955 году, а в 1948-м. Во всех или почти во всех моих книгах ощущается внимание к тому, что происходит сегодня. «Великий раскол» («Le Grand Schisme») был порожден стремлением представить себе общую картину мира, чтобы, если можно так выразиться, «обрамлять» комментарии по международной политике. Книга «Цепные войны» («Les Guerres en cha^ine»), последовавшая за «Великим расколом», отвечала критикам, содержала углубленный
При всем том, ничто не позволяет утверждать, что если бы я возвратился на университетскую стезю начиная с 1945 года, то продолжил бы исследования последних предвоенных лет, как если бы война была чем-то, вынесенным за скобки, и не преобразила меня самого. Тот человек, каким я был в 1944 или 1945 году, — не могу вообразить, что он сел бы писать «Введение в социальные науки».
В 1945-м мне были почти безразличны вопросы теории познания, которые меня интересовали, а подчас и волновали до 1939-го. Объектом моего философского любопытства стала скорее сама действительность, чем различные подходы к ней. Чтобы отстраниться от событий, происходивших в послевоенные годы, мне понадобилось бы принудить самого себя. Дело обстояло совершенно иначе спустя десять лет, в 1955 году, когда я хотел возвратиться в университет не для того, чтобы занять престижное место на кафедре в Сорбонне, но чтобы освободиться, хотя бы частично, от журналистских занятий. Через несколько лет работы в «Фигаро» я еще раз почувствовал, что рассеиваюсь или начинаю терять себя — подобно своему отцу.
Моя журналистская карьера, какой я ее вижу, началась лишь в марте 1946 года, в ежедневной газете «Комба», вышедшей из движения Сопротивления. Руководил ею Паскаль Пиа. О восемнадцати месяцах, прошедших между моим возвращением во Францию и началом работы в «Комба», у меня сохранились лишь отрывочные воспоминания, которые настолько стерлись из памяти, что этот период кажется мне сегодня, когда я оглядываюсь назад, пустым временем. В первые месяцы я испытывал одновременно напряженное чувство радости от того, что вновь увидел родину, и «разочарование в свободе», говоря словами заголовка статьи, написанной мною для первого номера журнала «Тан модерн».
Симона де Бовуар рассказала, с каким увлечением Сартр и я возобновили наши диалоги. Ныне они реже носили философский характер, но всегда оставались дружескими. После столь долгой разлуки мы сразу же сблизились…
Сартр написал для «Франс либр» прекраснейшую статью — «Париж во времена оккупации» («Paris sous l’Occupation»); он написал ее за одну ночь, не обойдясь без возбуждающих средств, ибо я ему заказал материал к точно определенному сроку. Между тем срок был отодвинут на один или два дня, но я не дал об этом знать Сартру. Когда же я ему об этом сказал в тот момент, когда он передавал мне свою рукопись, то услышал в ответ: «Мерзавец!» Конечно, я был виноват (может быть, у меня не было возможности связаться с Сартром). Меня поразило — и не в одном этом случае, насколько он реагировал как моралист. Сартр непроизвольно поступал по-кантиански, намерениедругого волновало его гораздо больше, чем само действие, и он приходил к безоговорочному суждению, положительному или отрицательному, в зависимости от задних мыслей, которые предполагал у данного лица.
Еще одной из моих радостей было возобновление дружбы с людьми, о которых я еще не упоминал в предшествующих главах. Не потому, что эта дружба занимала меньшее место в моей жизни и в моем сердце; я бы сказал, скорее напротив. С Колеттой и Жаном Дюваль меня связывали не годы совместной учебы; Колетту я впервые встретил в деревне Пра под Шамони, еще до того, как она вышла замуж за Жана. Именно она меня с ним и познакомила. Один из моих товарищей по лицею Кондорсе, Филипп Швоб, дружил с братом Колетты, Мишелем Лежёном, эллинистом, а может быть, и с другим братом — Жаном Эффелем. Жан Дюваль, коллега и друг [писателя] Жана Геенно, был прежде всего и более всего очаровательным человеком, его отличали тонкость, деликатность, на фоне которых я чувствовал бы себя неотесанным деревенщиной, если бы под покровом юмора Дюваль не прятал целомудренно свои тесные привязанности и чувства к другим людям. Жан и Колетта составляли пару, дружба с одним из них непременно приводила к дружбе с другим. Во время нашего годового пребывания в Гавре они два дня гостили у нас. Иногда мы беседовали вчетвером, но чаще — вдвоем, по очереди с Колеттой и Жаном, а они — с одним из нас.
Войну они пережили там, где жили всегда и где ныне проживает их сын Андре, — на парижской улице Мосье-ле-Прэнс («Monsieur-le-Prince»). Они входили в группу Сопротивления, созданную в Музее человека,
Мальро знал супругов Дюваль и уважал их. Однажды, выходя вместе со мной из их дома, он заговорил об этих благородных людях, посвятивших себя благородному ремеслу, обладателей высокой культуры, живущих в стороне от баталий и пошлостей политических и литературных джунглей, хранителей наследия, имеющих миссию передавать его. Андре Дюваль, став жертвой «культурной революции» и дискредитации гуманитарных дисциплин, не верит столь же твердо, как его отец, в эту незаметную и необходимую миссию. Его отец был верен ей, но не сводил к ее выполнению все свое существование. Как никто иной, он рассуждал о поэзии; его ученики с восхищением и любовью относились к своему учителю. Самого же его неотвязно преследовало желание написать книгу о Викторе Гюго; этот замысел так никогда и не был осуществлен. После кончины Дюваля нашли его дневник, который он вел постоянно, хотя и не каждодневно. Мальро считал, что личный дневник мало-помалу пожирает писателя. В случае с Жаном этого объяснения недостаточно. Он был счастлив с Колеттой, как может быть счастлив мужчина, удовлетворен своей профессией, его окружали друзья, но Дюваль страдал от внутреннего разлада, в котором не хотел признаться себе самому. Вплоть до конца жизни он стойко держался, испытывая и счастье, и этот разлад. Колетта писала книги для детей, очаровательные книги, переведенные на множество языков. Она на много лет пережила своего супруга, постоянно думала о нем, сохраняя все ту же сердечную молодость, была очень близка своим внукам. Я корю себя за то, что в последние годы ее жизни не так часто виделся с ней, но, когда мы встречались, расстояние и время исчезали и все та же дружба связывала нас теми же воспоминаниями.
Несмотря на успех своей «Тошноты», в 1938 году Сартр был еще очень мало известен вне литературных кругов. В 1944 году его манера быть и жить не изменилась, но к нему пришла слава. Вышла в свет книга «Бытие и ничто», пьесу «За запертой дверью» («Huis Clos»), вслед за «Мухами» («Les Mouches»), с энтузиазмом встретила театральная публика. Началась мода на экзистенциализм и на кафе вокруг Сен-Жермен-де-Пре 143 . Сартр отнюдь не пренебрегал политикой, напротив, он решительно в нее погрузился. Хотя и не без оговорок, он питал дружественные чувства к коммунизму, однако они редко встречали взаимность. Андре Мальро изменился. Не в отношениях с друзьями, во всяком случае не в отношениях со мной; я обнаруживал в нем все ту же простоту, все ту же сдержанную привязанность; но что меня поразило, так это его враждебность, я бы сказал, почти ненависть к коммунизму. Причину своего «обращения» он ни разу мне не объяснил.
Во время войны я получил от Мальро лишь небольшое письмо, тогда, когда он жил на юге Франции и писал «Борьбу с ангелом» («La Lutte avec l’Ange»). Вспоминаю одну фразу, воспроизвожу здесь не точные ее слова, но смысл: «Говорят, что я собираюсь участвовать в парижском журнале „Нувель ревю франсез“ („Nouvelle Revue francaise“). Об этом не может быть и речи». Мальро вступил в ряды Сопротивления лишь в 1944-м, но, конечно, его ни на один миг не увлекли соблазны коллаборационизма или вишизма. Зимой 1944/45 года он время от времени приезжал в Париж, иногда — чтобы предостеречь объединенные организации Сопротивления от маневров коммунистов. Мальро еще не принял сторону генерала де Голля или, скорее следует сказать, еще не выбрал генерала де Голля своим вождем. С некоторым пренебрежением он наблюдал за оживлением в литературе и появлением журналов (о намерении Сартра создать журнал «Тан модерн» был прекрасно осведомлен).
Добровольно отлучив себя от университета, я продолжал сотрудничать в «Франс либр» вплоть до середины 1945 года. Пока Андре Лабарт нуждался во мне, он оставался обаятельным и даже выказывал мне привязанность, которую, возможно, испытывал, насколько был способен ее испытывать этот комедиант с пульсирующей искренностью. Я оставался в журнале простым наемным сотрудником и не просил изменить мое положение в то время, когда Лабарт не мог бы в этом отказать. И мне не оставалось другого выхода, как уйти из редакции, когда, начиная с конца 1943 года, обострились наши политические и личные разногласия. Тогда, после окончательной неудачи генерала Жиро, Лабарт отправился в Соединенные Штаты и попытался создать там на английском языке журнал, карикатурный вариант «Франс либр». Я привязался к лондонскому журналу, в работе которого принял немалое участие, и покинул его редакцию с тяжестью в сердце. Эта горечь кажется мне сегодня несколько смешной. Журнал — тяжкое бремя, изнуряющее того, кто взялся нести его. Этому недолговечному делу я отдал много времени и особенно — размышлений. Можно было бы и нужно было найти часы для более существенных занятий.