Мемуары
Шрифт:
в одном из Брестских переулков между Садовой и Белорусским вокзалом;
в новом доме с плоской крышей на углу Спиридоньевского переулка и М. Бронной улицы; в Старосадском переулке, в комнате Александра Эмильевича Мандельштама, брата Осипа; на Покровке;
на Кропоткинской набережной в Общежитии для приезжающих ученых; на Б. Полянке, д. 10, кв. 20, в комнате Цезаря Рысса;
на Тверском бульваре, в правом флигеле Дома Герцена — в узкой комнате в одно окно;
там же — в большой комнате в три или два окна.
Да еще в Болшеве и опять в «Узком».
Два или три раза они жили у меня (ул. Щипок, д. 6/8).
И снова у Евгения Яковлевича — Страстной бульвар, 6.
И где бы это
Впрочем, исключения бывали. Например, когда Александр Эмильевич пришел к Мандельштаму со своей статьей. Он работал в книготорговой сети, ему надо было что-то представить в специальное издание, но он не умел писать, вернее, не мог сосредоточиться. И Осип Эмильевич сел рядом с ним за стол и терпеливо и любовно помогал брату.
А в большой солнечной комнате на Тверском бульваре мне приходилось заставать Осипа Эмильевича сидящим за маленьким кухонным столиком, на котором был развернут огромный том Палласа или Ламарка с красочными иллюстрациями. Читать лежа такую толстую книгу было невозможно.
На улице Щипок, где у меня в первую же зиму знакомства жили Надежда Яковлевна и Осип Эмильевич, помещалась больница им. Семашко. Мой отец был там главным врачом до 1929 года, когда беспартийный уже не мог занимать административной должности (заведующим хирургическим отделением он оставался до конца тридцатых годов). В двадцатые еще действовало правило: на больничной территории никто не имел права жить, кроме медицинского персонала. Поэтому в годы всеобщего уплотнения жилплощади мы жили как помещики, в большом одноэтажном особняке со стеклянной террасой, с отгороженным в больничном парке отдельным садом и даже с конюшней во дворе. Но вместе с тем эта казенная отцовская квартира оказалась ловушкой для его детей, потому что ее нельзя было менять.
Наша семья состояла из шести взрослых, с разными профессиями и интересами людей, несколько чудаковатых, каждый в своем роде, искусственно объединенных в одной квартире. Каждый имел по комнате. Один из моих братьев был женат на нашей же двоюродной сестре, женщине хотя и лишенной «герштейновских» чудачеств, но богато оснащенной собственными причудами. У них недавно родился сын. Забежавшие ко мне Мандельштамы были свидетелями, как мой маленький племянник впервые заговорил, начав с очень трудного слова. Они часто потом припоминали, как он прыгал по моей тахте и с сияющими глазами победоносно выговаривал: «Иго-ло-чка». Для Осипа Эмильевича это было каким-то переживаньем.
Дом наш был средоточием страстей, слез и упрямства, а также скрытых шрамов от взаимно наносимых душевных ран. Особенно это проявлялось в напряженности, с которой мы все сходились за обеденным столом. Но Надежда Яковлевна, несмотря на бешенство моей невестки-кузины, сумела овладеть вниманием всех членов семейства.
С моим отцом она беседовала о заграничных впечатлениях — в детстве она успела побывать с родителями в Швейцарии.
С моей старшей сестрой (своей ровесницей) она мерялась «площадочками» — так она называла расстояние между бровями, носом и лбом. У них у обеих были лбы итальянского типа эпохи Возрождения. А так как моя сестра окончила Консерваторию по классу фортепиано у проф. А. Б. Гольденвейзера, Надежда Яковлевна имела повод рассказывать, как она играла с ним в шахматы в Доме отдыха.
С мамой Надежда Яковлевна беседовала о Софье Андреевне, замечая, что «не так легко быть женой Льва Толстого».
На кухне она весело пекла песочное печенье под хмурыми взглядами нашей домработницы.
Очень быстро Надежда Яковлевна прозвала нас Габсбургами. Оказывается, в нас говорила тысячелетняя кровь предков, превратившая нас, так же как и поздних отпрысков австрийской императорской династии, в усталых и рафинированных
Часто я навещала Мандельштамов у старшего брата Надежды Яковлевны Евгения Яковлевича. Осип Эмильевич в ту пору жил под знаком «выхода из литературы». Он не хотел быть писателем. Он не считал себя писателем. Он ненавидел письменный стол. Он небрежно обращался с ненужными ему книгами: перегибал, рвал, употреблял, как говорится, «на обертку селедок».
На домашнем языке это называлось «растоптать Москву». За то, что она считала Мандельштама «бывшим» поэтом, за то, что проза его не была «реалистичной», а статьи были непонятны. И еще за то, что конфликт с А. Г. Горнфельдом лишил Мандельштама налаживающейся было переводческой работы.
– Мы откроем лавочку, — увлеченно мечтал Осип Эмильевич. — Наденька будет сидеть за кассой… Продавать товар будет Аня.
– А вы что будете делать, Осип Эмильевич?
– А там всегда есть мужчина. Разве вы не замечали? В задней комнате. Иногда он стоит в дверях, иногда подходит к кассирше, говорит ей что-то… Вот я буду этим мужчиной.
Но вскоре опять — красноречивые обличительные тирады, беганье из комнаты в коридор к телефону: хлопотать, жаловаться, требовать ответа… Возвращался, советовался, бежал назад к телефону и кидался в изнеможении на диван, обнимая «Наденьку». Иногда затевал какую-нибудь игру. Меня они оба донимали забавой «Поставим Эмме компресс» — и начинали обматывать меня полотенцами. Я отбивалась, они хохотали, и я хохотала, но была не совсем довольна.
Жалобы, обвиненья, заявления он диктовал Наде.
И снова придумыванье новых покровителей, ожиданье назначенного часа.
Паденье на диван, как в воду.
Однажды бросился так и… заснул.
Он лежал на боку, подложив руку под голову, согнув колени, и все его члены приобрели особую легкость. Как будто и нервная, но рабочая кисть руки, и утончившиеся черты лица, и даже его странное телосложение подчинились какой-то таинственной гармонии. Он совсем не был похож на лежащего человека, а будто плыл в блаженном покое и слушал…
И еще десятилетия спустя, когда при мне произносили имя Осип Мандельштам, мне хотелось воскликнуть: «Как он красиво спал!» Но я сдерживала себя, боясь показаться смешной.
С этим переживаньем я могу сравнить только потрясение от зрелища мертвого Маяковского. Когда, прямой и легкий, он лежал на столе с омытым смертью лицом и, несмотря на бросавшиеся в глаза тяжелые подкованные подошвы башмаков, казался летящим.
Как-то я пришла на Страстной к Хазиным вдвоем с Осипом Эмильевичем. На столике были разложены книги: «Царь-девица» Марины Цветаевой, «Жемчуга» Гумилева и другие сборники.