Мемуары
Шрифт:
Послеэриванский период Мандельштамов ознаменовался не только рождением стихов, но и новой дружбой («Я дружбой был как выстрелом разбужен»). Еще до того, как я познакомилась с Борисом Сергеевичем Кузиным, Надя мне прожужжала уши об этом замечательном человеке, с которым они встретились в Армении.
Он был зоологом, занимался насекомыми и выезжал в экспедиции в Среднюю Азию. Такие люди в ту пору были редки и воспринимались как экзотика. Он был не дарвинистом, а ламаркистом, и в 1929 году защищал свои позиции на диспуте в Комакадемии. Он стрижется под машинку, «под ноль», рассказывала Надя, носит крахмальный воротничок, он длиннорук, похож на обезьяну, у него чисто московский говор, усвоенный не из литературы, а от няньки.
Вскоре я встретила его у Мандельштамов и разглядела еще несколько штрихов в его облике.
С Кузиным у Осипа Эмильевича был свой особый разговор. Как-то при мне они под вино рассуждали о композиторах XIX века. Всем досталось. «А Глинка хороший человек?» — испытывал Кузин вкус Мандельштама. «Угу, хороший», — утвердительно кивал головой Осип Эмильевич. Это был диалог хорошо сговорившихся между собой людей.
Но однажды Кузин выразил Мандельштаму свое неудовольствие по поводу стихотворений «Сегодня можно снять декалькомани» и «Еще далеко мне до патриарха». В первом Мандельштам прямо полемизирует с белогвардейцами, а во втором воспевает «страусовые перья арматуры в начале стройки ленинских домов». Видимо, разговор был довольно бурным. Я застала Осипа Эмильевича одного, он бормотал в волнении: «Что это? Социальный заказ с другой стороны? Я вовсе не желаю его выполнять», — и лег на кровать, устремив глаза в потолок.
У Кузина были также претензии к языку Мандельштама в стихотворениях «…о русской поэзии» и «Сохрани мою речь навсегда». По-русски не говорят «на бадье», нужно говорить «в бадье» («Обещаю построить такие дремучие срубы, Чтобы в них татарва опускала князей на бадье»). Кузин подвергал также сомнению уместность слова «початок» («И татарского кумыса твой початок не прокис»), но и этими замечаниями Осип Эмильевич пренебрег.
«Сегодня можно снять декалькомани», очевидно, было написано, когда Мандельштамы жили в начале Б. Полянки (против часов) в комнате Цезаря Рысса. Я радовалась, что они в Замоскворечье, но Осип Эмильевич не разделял моего умиления переулками из Островского. Зато «река-Москва в четырехтрубном дыме» явно увидена с Болотной набережной и Бабьегородской плотины — места, которые нужно было проходить, направляясь к Кузину на Якиманку — мимо фабрики «Красный Октябрь».
Евгений Яковлевич, Кузин и я составляли основное ядро домашнего кружка Мандельштамов. Старые друзья тоже появлялись, чаще всего В. Н. Яхонтов с одной из двух своих жен или с обеими вместе и еще А. И. Моргулис без жены. Эпизодически приходили писатели — уже известные и молодые. Среди молодежи был переводчик Богаевский. Как-то он принес весть о высылке знакомого. «В Москве остались одни сдержанные люди», – присовокупил он.
В пряный весенний день пришла ко мне Надя и позвонила по телефону Моргулису: «Я не могу, мне хочется кому-нибудь назначить свидание». Легкость ее тона сразу подействовала на меня, как шампанское. Телефонные дурачества кончились тем, что Моргулис пришел ко мне на Щипок, чтобы идти с ней же «на свидание под часами». Что это был за веселый человек, и какой искрящийся дуэт они устроили! У Моргулиса был длинный еврейский нос и немного выпуклые, меняющие цвет и все-таки непроницаемые глаза. Делая зачем-то мягкие легкие реверансы, он болтал, рассказывал о невероятных приключениях в обществе «деятелей литературы». Он умел быть необходимым всяким людям, и как-то Осип Эмильевич заметил: «Это уже не приспособляемость, а мимикрия какая-то».
Надя весело рассказывала, как Моргулис ворует книги, но Мандельштамы его не боятся. «У вас — никогда», — заверял он их.
В это лето (1931) Моргулис не только сам устроился в газету «За коммунистическое просвещение», но и притащил туда Надю. Эта работа, в сущности, очень ей подходила. Годом ранее в поисках заработка она завязала связи с какой-то редакцией.
По поводу службы Моргулиса и Нади в «ЗКП» Мандельштам, как известно, сочинил много шуточных «моргулет». Я помню две первые, из которых напечатана только одна:
Ах, старика Моргулиса глаза Преследуют мое воображение. С ужасом я читаю в них «За Коммунистическое просвещение». Ах, старика Моргулиса глаза Не соответствуют своему назначению. Выгонят, выгонят его из «За Коммунистическое просвещение».Когда Надя легла в больницу, Осипа Эмильевича часто навещал Яхонтов. Это было на Покровке в убогой, «плюшевой» и пыльной обстановке мещанской комнаты. Той самой комнаты, из которой Надя выживала какого-то заскочившего к ним газетчика спокойным предупреждением: «Сюда не садитесь – ножка сломана» или «Осторожно: здесь натекло» и т.п. Это она умела делать виртуозно.
Придя туда, я застала однажды Яхонтова во фраке и в цилиндре. Эта экзотика ничуть не резала глаз. Яхонтов вписывался в комнату как отдельный кадр в хорошо рассчитанном пространстве. Осип Эмильевич читал вместе с ним свои шуточные стихи. Они были посвящены драматическому положению, в которое попала хозяйка квартиры. Она прослышала, что в Сибири можно дешево купить доху. Именно для поездки туда она сдала свою комнату Мандельштамам. В Москве оставались ее мать и сын. Но Мандельштамы не могли расплатиться. Для успокоения совести не оставалось ничего другого, как поставить себя выше злополучных обывателей, скандируя сочиненные по этому случаю издевательские стишки.
Для вящего эффекта Яхонтов, проходя из уборной через общую кухню, стащил соседский чайник. Чайник стоял на стуле рядом с цилиндром.
Стихи начинал эпически Мандельштам: «Ох, до сибирских мехов охоча была Каранович. Аж на Покровку она худого впустила жильца». Здесь вступал Яхонтов: «Бабушка, шубе не быть! — вбежал запыхавшийся внучек. — Как на духу, Мандельштам плюнет на нашу доху». Затем, следуя законам монтажа, по которым Яхонтов работал на эстраде, оба чтеца без паузы переходили ко второму стихотворению на ту же тему, читая его уже хором:
Скажи-ка, бабушка, хе-хе! И я сейчас к тебе приеду: Явиться ль в смокинге к обеду Или в узорчатой дохе?Звонкий и мощный голос Яхонтова звучал со спокойной силой, а Мандельштам нарочно выдрючивался нагловатым козлиным тенорком. Особенно лихо звучало у них «хе-хе!»
Потом Яхонтов читал письмо Лили Поповой (своей первой жены и бессменного режиссера) из Средней Азии. Она описывала свои впечатления применительно к принципам их будущих спектаклей (в «Театре одного актера» Яхонтова). Осип Эмильевич похвалил письмо. Но когда Яхонтов прочел свою новую работу — вторую главу «Евгения Онегина», произошел конфуз. Мандельштаму не понравилось. К сожалению, я не помню дословно, как замечательно он определил легкий почерк, разговорный стих, воздушность «Онегина». Он противопоставлял этому драматизованное исполнение Яхонтова, годящееся для Некрасова, по его мнению, но здесь неуместное. У Яхонтова сделались колючие глаза, и мы скоро ушли — нам было по дороге.