Меншиков
Шрифт:
Говорят, лесу здесь нет корабельного…
Да здесь гибель лесов! Неужели нельзя отобрать?! Край глухой, жизнь давняя, боровая, древнемужицкая. И беда, видно, в том, что толком никто рассказать не умеет, где и что здесь подходит для строительства кораблей. В этом, видно, всё дело! «Непременно надо всё самому осмотреть. Непременно!..» — твёрдо решил петербургский генерал-губернатор. Кстати, конец августа был на редкость тёплый, сухой. Глубокие колеи просёлков, заросших муравой, повиликой, лесными цветами, были ещё удобопроезжи. Над полями, лесами, болотинами стояла светлая, лёгкая синь.
«А потом, — рассуждал сам с собой Александр Данилович, покачиваясь в покойной коляске, —
Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали коридор меж иссиня-зелёных стен, а вверху прозрачное небо с пухлыми, кудрявыми облаками. Не спеша, бегут резвые, сытые кони. Играют спицы, навивая на втулки колёс пёстрые венки из лесных травок, цветов. Коляска задевает какие-то белые и жёлтые цветики на длинных стеблях, они покорно клонятся под передок и выскальзывают чёрными, испачканными дёгтем.
А леса велики. Отгородились они от людей топкими, ржавыми болотинами, непролазным буреломом-валежником и стоят, веками хранят тайны глубин своих, сокровенные места неведомого, дикого царства.
Кто и родился и век свой здесь прожил, не знает, что творится в их чащобах глухих, какие вершатся дела на торных звериных тропах, в цепких гарях, на лесных пустошах, в глубоких оврагах, узких лощинах, на крутых косогорах да гривах. Раскинулся богатырь на необъятных просторах царёвой земли, немереный, нехоженый.
— Вот тут и продерись сквозь него… А, Нефед?.. — обращается Меншиков к кучеру, загорелому мужику лет сорока с умными, слегка прищуренными глазами.
— Притонные места, Лександра Данилыч, что и баять, — соглашается тот, покачивая головой.
Нефед рыжевато-рус, бородат, приземист, широк и на редкость силён. Он и кучер и обережной у Александра Данилыча. В таких вот случаях, когда приходится выезжать одному, Нефед незаменимый, золотой человек: он и в уходе за лошадьми знает толк, и ежели потребуется на привале приготовить обед, тоже может, а уж по части защиты от лихих воровских людей и говорить не остаётся — один в случае чего с целой шайкой может управиться.
— Ну, как жизнь в новом-то городе? — спрашивает Меншиков у него.
Нефед чешет в затылке и безнадёжно машет рукой.
— Что? Плоха?
— Совсем никуда, Лександра Данилыч, — поспешно подтверждает Нефед. — Будь при мне семья — другая бы дела. Работать под твоей, Лександра Данилыч, высокой рукой — чего ещё надо? И сытно, и обужа-одежа, — глянул на свои сапоги, — справная, крепкая… А вот бобылём жить — хуже нет! Завянешь всё одно как лопух на пустыре.
— Да здесь, на новых местах, пока не обжились, и все почти холостыми живут, — возразил Меншиков, улыбаясь. — Ничего, мы тебе, Нефедушка, дай срок, такую здесь чухонку найдём'
— Да ить не обо мне разговор, Лександра Данилыч, я-то что! — Поскрёб за ухом, опустил на грудь бороду и таким тоном, точно всё обстояло как следует, кроме того, с чем уже ничего не поделаешь, добавил: — А вот семья…
Глубоко вздохнул.
— А вот семья пропадёт. Главная вещь, — полуобернулся с козел, — уж очень постановлены строгая наказания за недоимки. А подати тяжкие. Суда правого нету. Вокруг кривда, грабёж, лихоимство…
— Ну, за это государь не милует — головы рубит.
— Ведь всем Лександра Данилыч, не отрубишь. И то взять: в деревне до бога высоко, до царя далеко, а самоуправец —
— Вот мы и стараемся, море воюем, чтобы, значит, торговать со всем светом, богаче чтоб быть, жить сытнее, — подбирал Александр Данилыч слова, чтобы понятнее было. — Чтобы товары у себя не гноить, а везти за море, там продать, а оттуда к себе привезти, чего у нас нет либо мало.
— Да ведь эт-то всё для купцов да помещиков.
— А мужик при ком?
— Мужик — он кормилец. Мужик — он сам по себе… Ты-то, Лександра Данилыч, возьми — отколь столько лихих воровских людей? Откеда они? Из деревни. — Одной рукой огладил пышную бороду, другой перебрал вожжи, привязанные к козлам, кашлянул и спокойно продолжал: — Большие тыщи хрестьян ноне и отсель побегли, к пермякам, в глухие места. Потому — задавили поборами, разорили, измордовали вконец. Уж на што наш привычен мужик: только до зимнего Николы хлеб чистый ест, а там и с мякиной, и с лебедой, и сосновой корой. А тут и он не стерпел.
— Будем богаче, — пытался разъяснить Меншиков, — так и мужику около нас сытней будет.
— Около богатых-то — да-а, — по-своему понял Нефед. — Ну, только об нас, об таких, что прилепились к богатым, какой разговор! Мы и сыты, мы и пьяны. А вот что народ по деревням, Лександра Данилыч, тот — шабаш! Пропадёт.
— Да сделаю, привезут к тебе семью, о чём разговор! А избу срубишь себе, в крайнем случае, скажу — мои солдаты помогут.
Нефед заморгал, заёрзал на козлах.
— Спаси тя Христос, Лександра Данилыч! По гроб жизни, кажись…
— Ладно, — махнул рукой Меншиков. — Погоняй! Солнце выше ели, а мы ещё ничего не ели. Погоняй, говорю!
Плывут мимо зелёные плотные стены государева заповедного леса, плывут и мысли Данилыча.
«Да, кашу крепкую заварили, — думает он. — За порубку любого дерева в таком вот, к примеру, лесу — смертная казнь. Описаны леса во всех городах и уездах на пятьдесят вёрст от больших рек и на двадцать от малых… А за порубку дуба где хочешь — смертная казнь. Кре-епко!.. Приеду — надо будет доложить государю, чтобы дал скидку — разрешил деревья рубить на сани, телеги да мельничные погребы. Убыток строению от этого небольшой, а без того народу зарез… Бежит народ… Да, бежит. В указах за то писана смертная казнь. А всех не расказнишь, это правда.
Из трёх беглых солдат сейчас одного вешают, а двух бьют кнутами. И всё равно бегут…»
А уж врагов кругом как комара в дождливое лето! Фёдор Юрьевич пишет: «На Москве бородачи говорят, что ноне на Руси все иноземцами стали, все в немецком платье ходят да в кудрях, все бороды бреют». А про него, про Меншикова, и вовсе: «Он-де не просто живёт, от Христа отвергся, для того от государя и имеет милость великую, а ныне за ним бесы ходят и его берегут». Ну, нового в этом, конечно, ничего нет. И до этого «святые отцы» такое же распускали. А почему? Да потому, видно, что не без его, Данилыча, совета государь дал свой знаменитый указ: «В монастыри монахам и монахиням давать хлеба столько, сколько следует, а вотчинами и никакими угодьями им не владеть» — и что то делается не ради разорения монастырей, но ради того, чтобы монахи лучше исполняли свои обеты, потому что прежде монахи своими руками промышляли пищу себе и многих нищих от своих рук питали, нынешние же монахи не только нищих не питают от трудов своих, но сами чужие труды поедают, а начальные монахи во многие роскоши впали и подначальных монахов в скудную пищу ввели. Потому государь и указал: «давать поровну, как начальным, так и подначальным монахам по десять рублей денег да по десять четвертей хлеба на год, а дров, сколько надобно, а доходы с их вотчин собирать в Монастырский приказ».