Меншиков
Шрифт:
Или:
«Шлиссельбургскому коменданту.
При сем прилагаем челобитную Белозерского уезда Ушехонского монастыря крестьянина Никифора Сараева на подпоручика Никиту Буркова в задержании у него лошади и его под караулом против которой извольте о всём разыскать и к нам отписать».
«Гетману Скоропадскому.
Понеже Вашей Вельможности известно, каким образом Анна Кочубеева до измены Мазеповой обреталась в крайнем сиротстве, а и после той измены обретается в той же бедности, и просит меня, чтоб употребил я о том моё предстательство, а особливо о возвращении отчин её купленных, наипаче же
«Ландратам Ревельским.
Понеже жалобы к нам доходят, что вы из партикулярных своих прихотей нужды терпящим челобитчикам никакой справедливости не чините, что нас не мало удивляет, того ради через сие в последнее напоминаем, ежели впредь, как до сего чинилось, таковые несправедливые проступки продолжите, то мы принуждены будем Господ Ландратов принудить в том ответствовать по законам».
Покончив на время с бивуачной жизнью, Меншиков перевёз свою семью в Петербург и зажил в своём новом дворце на широкую ногу, как подобало генерал-губернатору, представляющему великолепие и пышность двора государя.
В это время он принимает участие во всех делах и заботах Петра. В отличие от круга обязанностей других соратников государя, отвечающих за порученное им вполне определённое дело, границы деятельности Меншикова в это время определить невозможно, так же как невозможно сказать, что именно сделано было им за истекший период. Правда, и в самые тяжёлые военные годы Пётр не освобождал Данилыча от руководства многочисленными учреждениями и всякого рода комиссиями, но теперь он, соединив в своих руках главные нити административного управления, влиял на все без изъятия внутренние дела государства.
Шёл 1710 год. Могущество шведов было сломлено, война уже не требовала прежнего, предельного напряжения всех сил и средств государства. «Компания нынешнего лета [1710 г.] закончилась так счастливо, — отметил в своих записках датский посланник Юст-Юль, — что о большем успехе нельзя было мечтать. В самом деле, в одно лето царь взял восемь сильнейших крепостей, а именно — Эльбинг. Ригу, Динамюнде, Пернау, Аренсбург. Ревель, Выборг. Кексгольм, и благодаря этому стал господином всей Лифляндии, Эстляндии и Кексгольмского округа. Ему больше ничего не оставалось завоёвывать».
Да, теперь, когда Выборг и всё побережье от Нарвы до Риги были отбиты у шведов, русский флот мог свободно курсировать в Финском заливе, а при случае мог выйти и в Балтийское море. С чувством полного удовлетворения Пётр мог оглянуться на пройденный путь и чин-чином, как подобает, отметить победы.
В августе на новопостроенном корабле «Выборг» Пётр отправился в Кронштадт, Меншиков приехал к нему с пленным генералом Левенгауптом, «и на новом корабле веселились». Через три дня на этом же корабле опять празднество. Ещё через три дня там же пир «до четырёх часов ночи, а затем переехали в Петербург». «При взятии крепостей было меньше расстреляно
Между тем…
Не на радость переехала в свои новые палаты Дарья Михайловна. Вскоре после переезда серьёзно заболел сын, рождённый в походе, крестник царя Лука-Пётр.
И что случилось с этим весёлым, подвижным, как ртуть, мальчиком, который так звонко взвизгивал, мило лепетал малопонятные смешные слова, косолапо бегал по большим светлым комнатам, поминутно спотыкаясь и падая на ковры?
С сияющими звёздочками голубыми глазами, развевающимися, лёгкими, как пух, льняными кудряшками, с разгоревшимися алыми щёчками, он был особенно оживлён в тот вечер. Варвара Михайловна что-то вязала. И он ластился к ней, умолял: «Тётечка, милая! Дай мне вязнуть одну петлю!» Потом… сразу сник, оставил игрушки, подошёл к матери, протянул к ней ручонки и, приникши к плечу, пролепетал:
— Мама, бай!
Его унесли в детскую. Но заснуть он не мог.
— Милый! — поглаживала мама его пылающий лобик. — Почему ты не спишь?
— А ты мне песенку спей.
— Спей? — улыбалась, готовая расплакаться, мать.
— Ну, спой, — поправлялся ребёнок.
Ночью он бредил, метался в жару, слабо стонал.
Врачи разводили руками, шептались. В детской стоял терпкий запах лекарств. Врачи тщательно осматривали мальчика, выстукивали, выслушивали, пичкали порошками, поили микстурами… Не помогало. Ребёнок таял у всех на глазах.
Отец не отходил от врачей — настойчиво-просяще выведывал всё, что могли они знать о болезни ребёнка: и верил он при этом врачам и не верил: пытался строить свои догадки, предположения — и хорошие и очень плохие… Терзаясь, до крови закусывал губы, поминутно хватался за голову и метался от стены до стены своего кабинета.
«Что ж это… так вот и буду ходить?! — терялся Данилыч. — Что с сыном? Как это узнать, когда он, маленький, глупенький, не может даже сказать, что болит, а только слабо чмокает губками, перекатывая по подушке свою горячую головёнку?..»
— Горе-то… горе, какое! — шептал, отирая глаза. Дарья Михайловна, пряча своё сразу осунувшееся лицо на груди мужа, обвивала его шею руками, содрогаясь всем телом, беззвучно рыдала.
— Милый!.. Родной!.. Что ж это будет!..
И оба они, измученные, исстрадавшиеся, прерывисто шепча что-то несвязное, старались, как могли, успокоить друг друга.
Потянулись мучительно тяжёлые, печальные дни.
В необъятном дворце санкт-петербургского генерал-губернатора воцарилась тревожная тишина.
И вот… 25 сентября, ночью… Александр Данилович, на короткое время прилёгший у себя в кабинете, внезапно, как кто резко толкнул его в бок, очнулся от тяжкого полусна. За стеной слышались испуганно торопливые голоса, мягко хлопали двери, и… откуда-то издалека доносился сдавленный, ужасный нечеловеческий стон.
«Конец! — как оборвалось всё внутри. — Умер!.. Сыночек!»
Дальше проблески: полумрак детской комнаты, восковое личико, слабо освещённое синей лампадкой, прилипшая к лобику прядка волос, стеклянные, полуприкрытые веками васильки… И… и… страстно рыдающая, бьющаяся на груди у сестры Дашенька-мать…