Мера моря. Пассажи памяти
Шрифт:
Потом дело идет легче, внимание обостряется. Ну, разве Баратынский, этот мрачный и проницательный поэтический соплеменник Пушкина, не прав:
«Пусть заменит ее другая:Не явствует земле ущерб одной,Не поражает ухо мираПадения ее далекой вой,Равно как в высотах эфираЕе сестры новорожденный светИ небесам восторженный привет!»Строфа 16 из элегии «Осень», 1836/ 1837. Хорошо, что никто не заглядывает через плечо. Хорошо, что советская цензура не посягает на старых поэтов, вымарывая из них то, что на революционном жаргоне называется
Выглядят ли посетители библиотеки вокруг меня несчастными? За книгами сидят и пенсионеры, может быть, сбегая в другую (лучшую) действительность, или потому, что в их коммуналках холодно и шумно. Мы улыбаемся друг другу иногда как хорошие знакомые, в конце концов, мы проводим здесь много времени. Старики одеты бедно, у них не хватает зубов, но вид сосредоточенный. Когда читают или исписывают, склонившись над столом, листки бумаги. Им тоже приходится делать выписки. С этой добычей они вечером, радостно или нет, идут домой. Чтобы завтра утром прийти сюда снова. Их жизнь протекает между книжными страницами, в то время как они спадают с тела.
Пенсионеры тощи, библиотекарши объемисты: полногрудые, ярко накрашенные, с обесцвеченными, высоко взбитыми волосами. Понятно, у кого право голоса. Причем такие амазонки встречаются и среди гардеробщиц, продавщиц, поварих в столовой, сытые, с истерическим налетом (пронзительные голоса).
В общем и целом, здесь живется хорошо. Как на острове. Снаружи уличное движение, дождь, слякоть и прочие неприятности, внутри – мир духа, который безмолвно предлагает нам другие, лучшие тревоги. Я листаю оригинальные издания и старые журналы (одна только бумага и типографский шрифт уже приводят в восторг), имена оживают. Так начинается диалог. Он такой же реальный, как тот, что я веду с Галей, нет, гораздо глубже. И конца ему не видно.
Доброе утро, пушкинская плеяда, добрый вечер. Эпистолы, эпиграммы, элегии, посвящения. Баратынский – лишь один из этого дружеского круга, самая сумрачная звезда. Но та звезда, за меланхолическим шлейфом которой я следую как волхвы за звездой Иисуса.
«На что вы, дни! Юдольный мир явленьяСвои не изменит!Все ведомы, и только повтореньяГрядущее сулит».Когда включают настольные лампы и раскидываются их световые конусы, возникает отрадное чувство разобщения. Каждый штудирует свои книги, взгляды не скользят вокруг. А ухо, напротив, воспринимает все четче: шелест газетных страниц, чиханье, скрип пера.
Зал полон уже лишь наполовину, что-то молитвенное разлито в воздухе. Пахнет затхлостью, пачули и клейстером.
Хорошо бы, конечно, остаться подольше, будь спина и голова посвежее. И желудок полон.
Ухожу. Почти семь, Екатерину Великую уже подсвечивают.
LXI. Концерты с Алексеем
Мне нужно только пересечь Невский и я в Малом зале филармонии. Афиши – чистейший соблазн: Святослав Рихтер дает сольный фортепианный концерт, Бах, русский струнный квартет играет Моцарта и Шостаковича, барочный ансамбль исполнит Вивальди, Корелли и т. д. Цена: два с полтиной, пустяки. Я забываю о голоде, мужественно встаю к кассам. И по большей части мне везет. Сижу, как на ангельских крыльях, на красном бархате кресла, звучит музыка. Превосходно, превосходно сыгранная музыка.
Бах Рихтера словно из других сфер. Космических, как сказал бы Баратынский. Где правят объективные, а не субъективные законы. Дыхание замедляется, сердце начинает биться спокойнее. Я вижу человека, его неподвижное лицо, ясные жесты в служении музыке Баха. Можно было бы назвать это самозабвенностью, если бы в каждом звуке не крылась наивысшая дисциплина: так и не иначе. В любом случае в мастерстве не заметно
Молодая публика, захвачена целиком.
Рихтер – отстраненный, «отсутствующий» – принимает букеты цветов, которые ему подносят, и стремится наклоненным корпусом с подиума, словно у него только одно желание: после выполненной работы исчезнуть, раствориться. Нелюдимый медиум, материализовавший музыку Баха («Хорошо темперированный клавир», том 1 и 2).
Рихтер и другие. Концерты, много концертов. В Малом зале филармонии, и в Большом, где Мравинский дирижирует произведениями Бетховена, Шумана, Чайковского.
Здесь, в этом белом, обрамленным колоннами зале, во время антракта я знакомлюсь с Алексеем. Он заговаривает со мной, говорит, что много раз меня видел. А не выпить ли нам что-нибудь после концерта. Так начинается наша музыкальная дружба, ограниченная ритуальным посещением концерта и в заключение – ресторана.
Алексей – горный инженер и любитель литературы и музыки. Очень скоро он позволяет мне продегустировать его начитанность, «`a propos» цитируя то или иное стихотворение. И, разумеется, сам он тоже пишет, и готов мне кое-что показать. Алексей говорит, говорит, словно ему нужно объяснить мне весь мир, словно я идеальный резервуар для потока его слов, в котором есть и политически острые замечания. Он считает меня наивной? Или ему просто нужно излиться? Небольшого роста, с некрасивым лицом и взъерошенными волосами, он гротескный персонаж, которого женщины скорее жалеют, чем любят, и потому, соответственно, одинокий. Его речь как водопад. О памятнике вон там и капризах Невы, о пушкинской ссылке и «Евгении Онегине» Чайковского. Лишь о себе самом он молчит. То есть где-то есть мама, с которой он перебрался в Ленинград, то ли врач, то ли медсестра. И бабушка в деревне. Об отце он не упоминает ни словом. Фамилия у него на слух еврейская. Я не спрашиваю, я натренирована на то, чтобы слушать.
Он расспрашивает меня о Швейцарии, о той альпийской и шоколадной стране Швейцария, которую русские идеализируют со времен Карамзина как республику свободы. Я говорю: миф, даже если многое – правда. В малом демократия функционирует лучше всего.
Что не функционирует, так это ленинградское уличное движение, я жалуюсь, что долго приходится ждать автобусов, развалюх, ползущих по льду и месиву из грязи. Он слушает неохотно. Как только я начинаю критиковать его страну, Алексей становится патриотом, беря ее под защиту, отстаивая с пеной у рта. Мы говорим не о войне, замечаю я, мы говорим об автобусах. О, нет, отвечает он, это еще сложнее! И по сей день на многих ленинградских домах следы от пуль, асфальт на улицах во многих местах не обновлялся шестьдесят лет, трамвайные пути вздыблены, так что вагоны едва не сходят с рельсов, на это нужно время (и деньги, думаю я).
И уже цитирует «Человека» Маяковского:
«Здесь город был. —Бессмысленный город,выпутанный в дымы трубного леса.В этом самом городескороночи начнутся,остекленелые,белесые».Алексея не переспорить. И если я все же настаиваю на своем мнении, он говорит: Высокочтимая барышня, вы намертво приросли к предрассудкам.
Самое лучшее для нас – не обмениваться мнениями. Он рассказывает, я слушаю. Недавно он с одним сослуживцем ездил в Комарово за грибами, в электричках полно дачников, но живого сидячего места не найдешь: все лавки изрезаны («хулиганы»), в лесу – чистая отрада (кроме комаров), хороший грибной сезон, только во время пикника к ним пристал один тип, все хотел чего-нибудь крепкого («я не пью») и потом стал грубить, знаете, все это хамство, да еще рядом с кладбищем, где покоится великая Ахматова, куда совершают паломничество все почитатели поэзии («и я тоже!»). «Вот это Россия: хамская и великодушная, анархически пьяная и полная поэзии».