Мера моря. Пассажи памяти
Шрифт:
Я помню наши пляжные сумки, как мы бродили по Старому городу Риги. (Ганзейский красный обожженный кирпич, орган Домского собора.) Россия далеко.
Еще дальше от России (хоть географически и ближе) был Таллинн, где меня в булочной обслужили, только когда я перешла с русского языка на немецкий. Эстонцы ненавидят своих оккупантов, и, сжав зубы, наблюдают, как все больше и больше русских перебираются в этот самый западный уголок Советского Союза. Золотой, элитный клочок земли, лакомый кусочек. И живописный к тому же.
В Ленинграде на меня навалился Советский Союз.
Но моего отсутствия не заметили. Меня не искали. Я от них ускользнула. Мои приключения закончились без последствий.
Ни от друзей, ни от улиц, ни от этой странной атмосферы, смеси страха и эйфории. На обратном пути через Берлин, я, приехав на вокзал «Банхоф Цоо», стала думать, как же мне провести этот день (я уезжала дальше ночным поездом) и решение пришло ностальгическое, в восточном ключе: я доехала до «Банхоф Фридрихштрассе» и, словно меня кто-то гнал, стала бегать по улицам, ища ленинградские запахи и цвета. На аллее Карла Маркса мне показалось, что я их нашла.
И я вернулась назад, с облегчением или все-таки нет, и посмотрела в кино у вокзала Банхоф Цоо чаплинские «Новые времена».
Но тянуть в Ленинград меня не перестало. Я уже видела сны по-русски, так что даже неприятности на таможне не могли меня остановить. Как влюбленная я закрывала глаза на все недостатки, прощала заранее или даже оправдывала то, что было мне противно. Чистое безумие, ей-богу. Но побывав в Ленинграде раз, я уже знала, что там делать. Я приезжала к Лене и ее друзьям, ходила по театрам и концертам, бродила по улицам и букинистическим магазинам, и очаровывалась светом. В политике я слепой не была. Знакомство с Ефимом Григорьевичем Эткиндом и его «кругом» мне открыло глаза. В его квартире пересекались все: Лидия Гинзбург и Лидия Чуковская, Наталья Горбаневская и Иосиф Бродский.
Вот приходит Бродский и просит разрешения напечатать только что написанное стихотворение (пишущие машинки регистрировались). После ужина – премьера: он читает.
«Когда она в церковь впервые внесладитя, находились внутри из числалюдей, находившихся там постоянно,Святой Симеон и пророчица Анна…»Я впервые слышу этот гнусавый голос, напоминающий монотонное чтение раввина:
«Он шел умирать. И не в уличный гулон, дверь отворивши руками, шагнул,но в глухонемые владения смерти»…Все слушают. И аплодируют. (А у стен есть уши)?
Бродский дал мне это стихотворение с собой. Вскоре после этого я навестила его в его «полутора комнатах». Открыли мне пожилые родители, они поздоровались и через «шкаф» проводили в кабинет поэта. Да, я прошла через старинный шкаф (удачная маскировка). И вот мы сидим на диване и уже увлечены беседой. О «моем» Баратынском, которого он тут же стал цитировать («И, тесный круг подлунных впечатлений/ Сомкнувшая давно,/ Под веяньем возвратных сновидений/ Ты дремлешь…»), о «своей» Ахматовой, о Джоне Донне, Уистоне Хью Одене, Роберте Фросте. Его приговор ясен, строг и окончателен. Сверху на шкафу лежит большой старый чемодан и крохотный американский флаг. Don’t ask. Я слушаю, а взгляд мой блуждает. Переходя от его усыпанного веснушками лица к фотографиям его любимых поэтов в рамках, которые висят над заваленным книгами и бумагами секретером. Вот здесь, значит, думаю я. Здесь рождаются его стихи. На этих нескольких квадратных метрах. В энном измерении поэзии. И тут он вдруг мяукает. Как рыжий кот, как избалованная киска. Отказываясь от речи. «Мой бзик».
Нет, я не наскучила ему. Это у него
Грусть, с налетом сдержанной иронии. Никакой жалости к себе. Мяукая, отводишь душу. (Пусть кэгэбэшники удивляются).
Мы разговаривали, пили чай, время от времени он мяукал. Так пролетели часы. Потом я прошла сквозь шкаф и вскоре уже стояла на улице. В слепящем свете вторника. Оглушенная «сменой миров».
Это было в марте 1972 года. Три месяца спустя его выдворили из страны и он через Израиль уехал в США. Чтобы с полным правом поставить свой американский вымпел на шкаф.
С той поры за мной началась слежка. Я все время замечала в отдалении серую фигуру, ждала ли я автобуса на остановке после концерта с Алексеем или шла к дому Ефима Григорьевича. Гэбэшники были в курсе всего. В Москве они ходили за мной настолько бесцеремонно, что однажды – на этот раз их было двое – вошли со мной в лифт и, когда я нажала кнопку, в один голос сказали: «Правильно!». Мои друзья, именитые литературоведы, были обеспокоены. Они беспокоились обо мне, в то время как я опасалась, что это повредит им. Своенравной и уже пожилой Надежде Яковлевне Мандельштам было все равно, у нее часто бывали гости с Запада. Приняла она меня лежа, на убранной по-восточному кушетке, грызя семечки и задав прямой вопрос: вы верите в бога? И только получив утвердительный ответ, снизошла до беседы.
Гэбэшники внизу, до последнего. Хотя было холодно. Я взяла такси, ускользнула от них на несколько часов. Пока меня у дверей одного «известного в узких кругах» поэта-концептуалиста не перехватили два других товарища «в сером». Здесь была вечеринка со всякими странными личностями, с чтениями типа перфоманса, с необычным угощением. Соглядатаям было чем заняться.
Соглядатаи. В какой-то момент они мне так надоели, что я на несколько лет – с тяжелым сердцем – предоставила Россию самой себе.
Чтобы вернуться после «перестройки». Ленинград уже называется Санкт-Петербургом. Блещет ресторанами, магазинами, отелями, бесчисленными кафе. На доме, где жил Бродский, запертый в своих «полутора» комнатах, висит памятная доска, у Анны Ахматовой в Шереметьевском дворце, что неподалеку, музей. И даже о Набокове помнят: роскошная квартира на Морской улице, принадлежавшая семье Набоковых, теперь тоже музей. Книжных магазинов – кучи, их ассортимент покрывает все, в таком порядке: царизм, православие, эзотерика; фэнтэзи и детективы; зарубежная и отечественная беллетристика (от Набокова до Гришэма); психологические руководства; кулинарные книги; путеводители. Многие магазины работают до часа ночи.
Только времени теперь ни у кого нет. У всех свои фирмы (у Миши свой собственный небольшой театр), все бегают, приклеившись к мобильным телефонам. Стоят в пробках. Время есть у обнищавших пенсионеров, у нищих и побирушек, которые теперь почти повсюду. Уличные дети со стеклянным взглядом. Заряжены на обирание туристов. Кто хочет, может называть это возвращением к нормальной жизни. Но нормальным этот Петербург не назовешь. За вылощенным фасадом идет разложение. Криминальные группировки делают город небезопасным.