Мера моря. Пассажи памяти
Шрифт:
И пауза. Миша пытается вспомнить текст. «Прекрасно в нас… влюбленное вино… и добрый хлеб, что в печь для нас садится… и женщина, которою дано… сперва измучившись, нам насладиться…». Лена:
«Но что нам делать с розовой зарейНад холодеющими небесами,Где тишина и неземной покой,Что делать нам с бессмертными стихами?Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать.Мгновение бежит неудержимо…»Николай Гумилев,
Тайные посиделки, словом. За Гумилевым следует Ахматова, Мандельштам, Цветаева. Лена, Миша и остальные помнят все наизусть, перебрасываются строками, словно мячиками. Самая надежная – Лена, она без промедления подхватывает и продолжает стихи. Ее поэтический запас неисчерпаем.
«В Петрополе прозрачном мы умрем,Где властвует над нами Прозерпина.Мы в каждом вздохе смертный воздух пьем,И каждый час нам смертная година…»Мандельштам – один из ее любимых поэтов. И больше всего ей нравится его щемящие шуточные стихи: «Жил Александр Герцевич, еврейский музыкант…» или:
«Я пью за военные астры, за все, чем корили меня:За барскую шубу, за астму, за желчь петербургского дня…».Лена пропевает стихи и качает головой, подчеркивая рифму и размер.
«Я пью за бискайские волны, за сливок альпийских кувшин,За рыжую спесь англичанок и дальних колоний хинин,Я пью, но еще не придумал, из двух выбирая одно:Душистое асти-спуманте иль папского замка вино…»Чарующее действо. Вечер на высоте, я познакомилась с лучшим в русской поэзии, в самом прекрасном изложении.
Нашего богатства у нас никому не отнять, говорит некая Раиса. Я не спрашиваю, как им удается все это хранить в библиотеке памяти, сотни, нет, тысячи стихов. Стратегия выживания, вот ответ. Все, чего нас лишают, мы находим неподражаемо запечатленным в поэзии. Один передает другому. Так это происходит: по рукам ходят копии старых или западных изданий, приходится учить наизусть.
Мандельштам близок нам, увлеченно говорит Раиса. То, что написано в тридцатые годы, и сегодня сшибает нас с ног.
«Мне на плечи кидается век-волкодав,Но не волк я по крови своей:Затолкай меня лучше, как шапку, в рукавЖаркой шубы сибирских степей»…Миша, притаившийся в своем гитарном уголке, обращает на себя внимание: «Сыпь, гармоника. Скука… Скука… Гармонист пальцы льет волной… Пей со мною, паршивая сука, пей со мной». Есенин. Повесился в 1925 году, неподалеку отсюда, в гостинице «Англетер» на Исаакиевской площади, за десять лет до того написав:
«Устал я жить в родном краюВ тоскеРастроганная тишина. Спасибо, Миша, говорит Лена и подает ему его стакан с чаем.
Но все продолжается. Время в этих широтах не играет никакой роли. Мы находимся в пространстве поэзии, и одно вытекает из другого. Роман в стихах «Евгений Онегин» Пушкина повергает всех в смех, эстафета цитирования. После чего начинает наваливаться усталость. Уже восемь!
Кто хочет уйти, уходит, кто хочет остаться, остается. Миша держит гитару под рукой и еще более искрометен, чем в начале. Только теперь он подбирается к пику формы («моя актерская доля»). Мы едим, а Миша выдает номера. Причем его жизнерадостной натуре вовсе не мешает, что разговор касается смерти, самоубийств Есенина, Маяковского, Цветаевой. («Поколение, растратившее своих поэтов»). Я узнаю больше, чем за все время моей учебы. И так, что это отпечатается в памяти навсегда.
Я ухожу из дома Лены последней, далеко за полночь, тороплюсь на последний трамвай. Он закладывает виражи на рельсах, проносится по вымершему мосту имени лейтенанта Шмидта и выплевывает нас на Васильевском острове. Меня, еще одну женщину и ее пьяного мужа. Спокойной ночи.
Такие субботы происходили регулярно, но бывали и непредвиденные встречи: «У Коли день рождения, я готовлю цыпленка-табака» или «Мне перепали два билета на Островского в Малом». Я всегда готова, с Леной – всегда. Она была мне опорой, очагом, учителем, радостью. Подругой, к которой я из любви и уважения обращалась на вы, и которая – без фальшивой задушевности, без дешевой болтовни – приросла к сердцу. Никто не умел так смеяться, как Лена, гортанно, нисходящим звуком и немного застенчиво. Никто не умел так безоглядно распространять вокруг себя хорошее настроение. Я никогда не слышала, чтобы она жаловалась, это ниже ее достоинства. И пустая трата времени, ведь проблемы должны решаться активно. Будучи активисткой (добра, красоты, истины), она брала меня и многих других под свое крыло, не ожидая отдачи. Она была счастлива, если могла сделать счастливыми нас.
Позже – когда мой ленинградский период уже закончился – она переехала в двухкомнатную квартиру на улице Чайковского, вышла замуж за бородатого, всегда в черном, философа-монархиста Кирилла, через год развелась и полностью отдалась работе (в Институте театра), друзьям и семье. Семья – это отец преклонного возраста, брат Миша с женой и сыночком Алёшей. С малышом она нянчилась при любой возможности, читала ему, делала из него поэта. У нее были амбиции не тетки, но матери. И, реализуя их, с
Мишиной дочерью от второго брака она продвинулась настолько, что ребенок практически рос у нее.
Ноша дается тому, кто может ее нести. Лена несла и на ходу взваливала на себя еще. Как это сказано в одном из последних писем Цветаевой: «Я чужими тяжестями (наваленными) играла, как атлет гирями. От меня шла – свобода. Человек – в душе знал, что выбросившись из окна – упадет вверх». Цветаева в итоге капитулировала перед войной и нищетой (в 1941 году она покончила с собой), Лена истрачивала себя, пока тяжелая болезнь ее не остановила. Теперь она сама стала нуждаться. «И это – горько. Я так привыкла – дарить!» (Цветаева).