Мертвые мухи зла
Шрифт:
В школу лечу сломя голову. Кто? Зачем? Кому помешал мой замечательный учитель?
В коридорах ни души, из-за классных дверей - ни звука. Хороший сюрприз преподнесла госбезопасность. Раньше я знал: гадость? Ищи Федорчука. Или его подружку. Что же теперь?
Тяжелая дверь директорского кабинета. Долго стою, не решаясь постучать. Он не станет со мною разговаривать - с какой стати? Жизнь давно научила его осторожности, иначе он со своим прошлым давно бы уже гнил за полярным кругом.
Стучу. Характерный дребезжащий голос:
–
Толкаю дверь. Андрей Федорович сидит за столом, включена настольная лампа, рядом - высокая стопка тетрадей, он, видимо, проверяет сочинения своих девятых классов. Въевшаяся привычка: переминаюсь с ноги на ногу, с носка на пятку.
– Прекрати, - одергивает.
– У меня начнется морская болезнь. Садись.
Обрадованно плюхаюсь в кресло, он снова одергивает:
– Не разваливайся, отвратительная привычка. Я слушаю тебя.
Запинаясь, захлебываясь словами, путано излагаю свое убеждение: Анатолий ни в чем не виноват. Ни в чем... Он арестован по злому навету. Такое мог сделать только подлец.
Директор долго молчит, вглядываясь в абажур лампы. Слезящиеся глаза, красные веки. Он совсем старик...
– Первое... Навет не может быть добрым. Эпитет "злой" - неуместен. Второе. Что ты предлагаешь?
– Давайте пойдем на Литейный и все объясним. Это недоразумение.
– Ну-у...
– тянет с нехорошей усмешкой.
– Если ты пойдешь... Н-да. Тогда - конечно. Тебе там очень обрадуются. Что касается меня... Я уже договорился о встрече. Это все. Ступай.
Я уже стою на пороге, когда он вдруг говорит мне в спину:
– Твоя точка зрения? В чем дело?
Я возвращаюсь и долго объясняю, что Анатолий всегда жил своим умом, говорил то, что думал. Если методическое пособие требует считать Чацкого революционером, а поэму - призывом, и только потому, что первые ее слушатели хватались за шпаги, полагая грибоедовский текст обличением строя, - это ведь не значит, что...
– Чацкий - герой? В прямом смысле этого слова?
– подхватывает директор.
– Ты прав. Тот, кто подслушивает, приезжает из-за границы, чтобы громогласно обличить, и отбывает, потому что получает отказ в любви, кто смеет произнести: "... такая родина мне скоро надоест" - тот не герой, а обыватель. Ты думаешь, нашего учителя обвинили в подобном?
– Он же не пытался взорвать Смольный...
– говорю ровным голосом.
Андрей Федорович машет руками:
– Чур тебя... Зайди вечером, часов в семь. Я как раз вернусь. Оттуда.
Иду домой. Зачем мне уроки? На душе скользкая дрянь, отчаяние так безгранично, что хочется по-волчьи взвыть. В хмуром небе плывет низкий, рокочущий звук, ни на что не похожий. Может быть, это Последняя труба архангела? Хорошо бы... Мы все упали в бездну отчаяния и ужаса и чем скорее исчезнем с лица земли - тем лучше. Не знаю кому, но - лучше.
Это слабость, сознаю. Ну и черт с ней.
Дома никого. Уединяюсь в своей комнате. Хочется
Голоса, они мне незнакомы, и сразу - крик. Это Иван Трифонович. Да что с ним такое? Голова чугунная, с трудом отдираю ее от подушки, открываю дверь: двое в белых халатах выносят на носилках... маму. Ее рука бессильно свесилась к полу. Бледна, как школьный мел, губы такие же, бескровные. Отчим идет рядом и невнятно причитает.
– Что случилось?!
– ору нечеловеческим голосом, и дама с локонами вглядывается в мое лицо небесно-голубыми глазами:
– Сын? Взрослый уже... Боюсь, что у твоей мамы... Уже не будет ребенка.
Она уходит следом за носилками, отчим оборачивается, в его взгляде безысходное отчаяние.
– Тебе бы не нервировать ее... Эх...
– и тоже уходит. "Нервировать". Модное словечко после "Подкидыша". Наше семейство - перекрестие оптического прицела. А целится - Сатана. Тащусь в школу, ноги не идут. Бедная мама... А я - урод. Отчего мы все так крепки задним умом? Отчего в единственно возможное мгновение никогда не принимаем правильных решений, не произносим нужных слов? И только тогда, когда все позади, - находятся и слова, и решения, только зачем они?
В школе все спокойно, во всяком случае - внешне. Какие-то люди стоят в вестибюле, разговаривают вполголоса. Напрасно. Идет перемена, и можно орать - все равно не слышно. Заметив меня, толстячок в очках поднимает указательный палец и приглашает подойти.
– Почему не на уроках?
– Ночью увезли в больницу мать.
– Но сейчас...
– смотрит на часы.
– Уже день? Так в чем же дело?
– В том, что у вас нет матери или ее никогда не увозили в больницу.
– Что?!
– задыхается, хватается за галстук.
– Да ты знаешь - с кем разговариваешь?
– Если вы - нарком просвещения - скажите, я упаду на колени и стукнусь в землю лбом!
– У меня никогда не наладятся отношения со старшими. Никогда. Старшие прямолинейны, они убеждены, что мы, младшие, все поголовно, слишком для них умны.
Собеседники очкастого с интересом наблюдают, но не вмешиваются.
– Мне можно идти? А кто вы такой, извините?
Они переглядываются. Моя наглость ошеломила их, они еще не придумали, как меня наказать. Но сейчас придумают - я вижу по их холодным, злым глазам.
– Это временно исполняющий обязанности директора, - отвечает дама в драповом пальто.
– Директор болен. Серьезно.
– А учитель литературы? Еще более серьезно?
– Да пошли вы все. Благополучные, думающие нажраться лучше как...
– Учитель литературы...
– повторяет она растерянно.
– Но... Я не знаю? Может быть, вы, Аркадий Борисович?
– Так...
– высверливает меня взглядом.
– Марш за родителями. Без них не являйся. До свидания.
Сейчас я тебе, убогий, вмажу.