Мертвые воспоминания
Шрифт:
Неужели она и правда так думает?..
Еще хуже было не понимать, от чего отец все-таки умер — вдруг ее промедление с мыслями об убийстве и стоило тех минут, которые были решающими? Вдруг она все же сама, своими руками сделала это с ним?.. Разве было у нее теперь право жить с мелкими, оставаться собой (хоть от прежней Даны мало что осталось), и, вынырнув из очередного эпизода спячки, она без конца лежала на разобранном кресле и коротала ночь за разговорами с молчащим отцом, замороженном в гробу глубоко под землей. Она то просила прощения, то винила его в бесполезной и бессмысленной своей жизни, то просила подсказать — виновата она или нет?.. С разговоров переходила на молитвы, рылась
Вынырнуть из тех бесконечных дней, серо-туманных, засасывающих, помог только холод закончившегося снегопада: Дана поняла, что ее трясет от холода, и обхватила себя руками. Все они тогда были, как подмороженные: без конца шли куда-то по квартире, натыкались на стены и углы, собирали какие-то вещи в коробки, перекладывались с места на место и разбирали снова, выбрасывали, вывешивали на сетчатый забор у мусорных баков, молчали… Пришлось снимать варежки и растирать белые пальцы. Выступили вперед и детский хохот, и старенькая, ржаво-железная горка, на которой год от года менялся только панцирь льда, и далекая точка яркого пуховика младшей сестры.
Отцовские воспоминания забирать никто не стал. Завещания не было, но мать все равно отправила бумажку с отказом. Вряд ли отец захотел бы с ними делиться, да и переживать за грудиной то, что он испытывал в воспитательные моменты, Дане казалось шизофренией — помнить горячую от пощечины щеку и мрачное отцовское удовольствие в одном теле, в одной душе… Неподъемный груз.
Машина рука легла на плечо — невесомо легла, робко, Маша просто устала сидеть в тишине, мерзнуть и вглядываться в окоченевшую Дану, но та рывком сорвалась с места:
— Чего, жалко? Пчелка ты наша, всех обогреть и утешить! Не нужна мне твоя жалость!
От каменных, тяжелых слов, оброненных на зимние ботинки, на нечищеные дорожки и на скрюченную подругу, не стало легче — Маша съежилась в сугробе и быстро заморгала ресницами, на которые налип снег, с тревогой вгляделась в Дану. И от этого стало так горько, так противно и тягостно, что Дана едва сама не залепила ей по лицу — ей нужна была желчная Галка, которая в ответ ощетинилась бы иглами, заорала, и Дана орала бы в ответ, и они, может, даже подрались бы здесь: валялись в стороне от фонарей, кусали протянутые добрые руки, визжали и сдирали шапки с голов… Но Машка, не понимая, почему Дана на нее злится, не обижалась в ответ, и это было невыносимым.
— Добренькая! — от отчаяния высоко и жалко вскрикнула Дана, глядя ей в теплые, спокойные глаза. — С собой сначала разберись, а потом меня дергай!
И рухнула обратно на лавочку, задыхаясь. Все они виноваты, все. Мать, которая зачем-то родила троих детей и подсунула их мужу-садисту, только бы он бил ее пореже. Отец, который вроде и любил их, и возился с ними, а все равно от любой глупости мог избить до крови. И Аля, и Лешка, из-за которых Дана не может ни завыть, ни купить билеты в первый попавшийся плацкарт и уехать, оторваться от города, отца, от себя…
Все виноваты, но не Дана. Отца забрала болезнь.
— Знаешь, — Маша говорила в пустоту, обращаясь то ли к наваленным под сугробом веткам, оставшимся с осенней опилки, то ли к красноносым прохожим, то ли в пустоту, — я статью читала, чтобы тебе как-то помочь… Советы, от психологов, как пережить горе. Надо забраться на ледяную горку, высоко-высоко, представить, что все переживания и боль оставляешь там, наверху, а скатиться совсем другим человеком. Может, и правда полегчает?..
Дана молча поднялась с места и направилась к горке. Если бы Маша сейчас предложила ей выпить уксусной
Летела бесконечно долго в густой ледяной ночи, в раскаянии и бессильной злобе, в пустой одинокой мысли, от которой хотелось вертеться на месте, как собаке, что прищемила хвост. Теперь Дана срывалась не только на Алю или мать, она цепляла своим отчаянием еще и добродушную Машку, которой лишь бы кого-нибудь спасти. Мелкими льдинками секло веки, но Дана распахивала глаза и смотрела перед собой, будто ответы всплывут из воздуха, надо только заметить, не проморгать…
Заныло в груди: болезнь ушла, но теперь головные боли и цитрамон стали настолько привычными, что почти не мешали, теперь от вареных яиц и мяса пахло гнилью, но Дана-то выжила, выбралась. Это она принесла вирус домой от Галки, это все равно ее вина, это она убила отца.
Или он заболел бы и сам? Она же вызвала врачей, попыталась…
Раз за разом задавая себе один и тот же вопрос, она словно надеялась, что вырвется из круга, набредет на полузаросшую, стертую временем тропинку, но это так не действовало. Она знала, что нужно сделать — простить отца. Летела в черном космосе, в безвоздушном пространстве, лишенном звуков и людей, летела в себе самой, но в упор не видела этой тропинки.
Нужно отпустить его. Принять, прожить каждый удар и оставить в памяти, но где-то за границами самой Даны. Она же любила на самом деле отца, а он любил ее — и ничего исправить уже не получится, когда один мертв, а другой всеми силами пытается убить в себе последнее человеческое. Он не извинится, не исправится. Дана не решится поговорить с ним, повлиять, помочь ему — она столько ненавидела и боялась, что не хотела воспринимать его, как живого.
Теперь он умер. А она все равно не может простить.
Надо, чтобы душа его успокоилась, и самой Дане от прощения стало легче — выплачется, выговорится, переживет. Принесет ему гвоздики, или розу в шуршащей мерзлой слюде, скажет:
— Папа, я тебя прощаю.
Или обойдется без широких жестов и просто будет дальше жить. Он так ничего и не понял, да. Он наверняка даже не задумывался, правильно ли поступает, не пытался влезть в голову к самой Дане, Але, матери, и сбежал в конце концов, не подарив ей даже шанса все исправить. Она одна, да. Ей снова надо зарабатывать, покупать Але свитера и белые маечки в садик, надо учить мелких быть человеком, не обязательно даже хорошим, но — человеком, и не злиться попусту на Машу, не презирать маму и…
Отцовское лицо мелькнуло справа — он стоял хмурый, но глаза у него были большие и напуганные, такие, какими они обычно становились в конце. Дана не стала ничего ему говорить, кричать или обещать, нет, пока она на такое не способна. Может, просто время не пришло? Нельзя заставить себя простить, надо как-то дойти до этого.
Дана не верила, что время лечит, и в то же время очень хотела на это надеяться.
Горка рухнула за спиной, звякнула льдом, в поясницу Дане ногами врезался какой-то мальчуган и шустро скрылся. Она поднялась, отряхнула брюки и утянула Алю подальше от колес летящих по дворам машин. Сдернула варежку, пощупала ее штаны — так и есть, влажные. Пора возвращаться. Встал рядом с ними Лешка с куском линолеума в руках.