Мертвые воспоминания
Шрифт:
Дана хотела вернуться к Маше и то ли извиниться, то ли плюнуть ей в глаза, что все эти советы от психологов — чушь и бред, но лавочка стояла пустой. И тогда Дана присела рядом с Алей, заправила под шапочку выбившиеся кудряшки и крепко мелкую обняла. Стиснула в руках до скрипа суставов, выдохнула, улыбнулась через силу и вновь подкатившие слезы — это от болезни, это не она такой нытик. Аля с трудом вытащила из объятий руку и, прямо как Маша, погладила Дану по плечу.
— Ну-ну, не плакай, — сказала доверительным шепотом.
— Обними нас, — приказным тоном взмолилась Дана, и Лешка присел к ним, и обнял, и тяжело выдохнул куда-то в пуховик.
Они сидели, обнявшись, и даже будто бы радовались снежной зиме, друг другу, продолжающейся
Просто не время.
В пустой квартире мигала огнями неразобранная елка. Мать смотрела телевизор, пила крепкий кофе и куталась в одеяло, вязание сморщенной медузой валялось перед ней на полу. Дана отправила Алю переодеваться, подумав, что надо бы натереть ей ноги спиртом, натянуть шерстяные носки. Лешка спрятался за книжным шкафом, предчувствуя новую бурю.
Телевизор бормотал далеким, будто бы с того света, голосом.
Дана вышла перед матерью, встала во весь рост. Мать склонила голову, пытаясь вернуться в телевизор.
— Прости меня, — сказала Дана.
Мать кивнула судорожно и склонила голову еще сильней. Махнула рукой — уйди, мол. И Дана согласно отступила в темноту, пошла за спиртом и носками.
Носки и спирт, вот и вся история.
Эпилог
Все было плохо, Кристина мечтала совсем не о таком: представляла себе грубую кирпичную кладку, чуть покачивающиеся на тонких золоченых нитях холсты, а под ними — разложенную чужую память, мертвые эмоции. Она видела себя в кожаных штанах и длинной белой блузе, чуть прозрачной, летящей, в ярких этнических серьгах, с бокалом шампанского. Им пришлось бы поставить в углу отдельный столик для букетов, всюду звучали бы поздравления, то и дело Кристину дергали бы по вопросам покупки картин, и к концу дня она поехала бы в съемную квартиру у реки на такси, по пути купила бы самую большую банку детского питания для Шмеля, заказала бы пиццу и расплакалась на пороге квартиры от счастья.
Музейно-выставочный комплекс на мечту никак не годился.
Здесь был рыжий свет, персиково-бледные стены, как в школе или поликлинике, вытертый скользкий линолеум. Пышнотелые женщины дергали Кристину за рукав — встань туда, встань сюда, мы сфотографируем на старенький фотоаппарат, чтобы сделать отчет для сайта местной администрации. Собрались волонтеры и их родственники, пришел Виталий Павлович с внучатами и сыном, мелькали смутно знакомые лица, но больше всего было пенсионерок в каракулевых шапках, которые степенно, по-улиточьи ползли от одного полотна к другому, поправляли вязаные воротники и хмыкали. В руках некоторые из них держали по веточке хризантемы или траурные гвоздики.
Кристине хотелось уткнуться лицом в стену и простоять так до окончания, каменной плечами. Она такая вдохновленная, уверенная в себе бежала по весенним ручьям, и каблуки взбивали в воздух водяную пыль, и без шапки ей было так тепло, так хорошо, и пахло свежестью… Зал выделили самый маленький, тесный и темный, в нем воняло прокисшим молоком и только съехавшей выставкой-продажей меда, прогорклого и несвежего.
Включили музыку будто бы с детского утренника, Кристину установили рядом с деревянной трибуной, и женщина-ведущая в блестящей блузке, картавя и заикаясь от волнения, долго рассказывала о славном волонтерском деле, умирающих одиноких людях, подлинном живом искусстве. Бабульки в шапках и дутых сапогах цокали языками, фальшиво улыбались и пучили глаза для фотографий. Кристина потела — лоб взмок, но вытереть его под пристальными взглядами не было возможности. Да еще и на блузку как раз перед выходом срыгнул Шмель, и пришлось натягивать свитер с душащим воротником, и воротник этот давил, впивался, лишал воли по капле, но слишком уж маленькой, чтобы все это
Выступал какой-то местный депутат (который помогал развешивать полотна и очень этим гордился), председатель чего-то там по культуре, сухонький старичок из какого-то союза художников, он без конца сморкался в платок и повторял, что картины, конечно, дрянные, но связь с жизнью хоть немного приподнимает их до городского уровня. Кристине всучили очередную хризантему, и до сухости во рту захотелось старичку этому по лысине цветами и приложить.
Торжественная часть закончилась выступлением ансамбля «Молодость» — будто в насмешку вышли дряхлые старухи в картонных кокошниках, спели и сыграли на ложках, баяне и акустической гитаре, а потом «дорогих гостей» пригласили познакомиться с творчеством юной, но одаренной художницы. Кристина подумывала сдернуть самые любимые картины, перекурить на крыльце и поехать домой, когда ее стайкой окружили волонтеры.
Первым за плечи обнял Сафар — он давно выписался из больницы, но еле ползал, тяжело дыша и отфыркиваясь, напоминая собой глубоко постаревшего человека, лишь лицо его все также светилось улыбкой. Под локоть Сафара держала Маша, румяная, с мутноватой дымкой в глазах.
— Я столько плакала, — сразу сказала она, чмокнув Кристину в щеку и вручив ей кустик мелких шипастых роз. — Тут столько воспоминаний…
— Еще бы, из нас-то они никуда не деваются, — заулыбалась Дана. — Одна Лидия чего стоит, меня как током прошибло, когда я увидела. И бабки возле нее по пять минут стоят, морщатся, не понимают, почему, но стоят.
— И Анна Ильинична! И Сахарок, как живой, такие портреты у тебя… — Маша захлебывалась выдуманным восторгом и избегала смотреть Кристине в глаза.
— Я же помню, что Сахарка тебе обещала. Нарисую, — Кристина машинально дергала себя за душащий свитер, подумывая, что безобразное белое пятно на рубашке — не такой уж и позор.
Маша кисло кивнула:
— Да ничего, может, и не надо уже…
— В приюте? — спросила Дана, пытаясь схватить за руку Алю, которая юлой носилась по тесному залу.
— Да.
И все. Никто не питал особых иллюзий, что Маша справится — в каждом волонтере была не только любовь Анны Ильиничны, но и воспоминания о его скверном характере, и ладно еще, что не дошло до убийства: или кота, или самой Маши…
Дана после смерти отца чуть отрастила волосы, и теперь пряди торчали в разные стороны, чем, кажется, очень ее веселили. Дана привела с собой и брата, который слонялся из угла в угол, украдкой от старшей сестры доставал телефон, и маленькую Алю — Кристина помнила, как в розово-плюшевой общажной комнате Виталий Павлович ловко управлялся с малышкой, то веселя ее, то укладывая спать. Аля жалась, разглядывала картины и выставленные на обычных школьных партах безделушки круглыми глазами, молчала. Дана показала ей каждое полотно и рассказала о каждом человеке — о птичьих трелях и переборе гитары, о песнях, которые умерли вместе с Яриком, потому что никто из них, волонтеров, не умел играть, да и пели все скверно; про Анну Ильиничну с ее ракушками на браслете и невыносимым котом, про… Истории не заканчивались, и Аля, которой жуть как хотелось носиться и верещать, стояла, быстро кивала сестре и дергала ее за руку:
— А это что? А это откуда? А вон там…
Кристина поглядывала на Дану почти с завистью: у нее все проблемы были позади. Отца закопали, мать устроилась на работу на завод (кто-то из отцовских приятелей похлопотал), да и сама Дана улыбалась так спокойно и не на показ, как улыбались только люди счастливые, справившиеся с горем. Хотя бы маска ее выглядела органично, живо, и это уже значило немало, даже если внутри до сих пор гнило и болело. Со стороны Дана казалась отличной матерью, той самой, которой Кристина мечтала стать. Она возилась с Алей, успевала хлопнуть брата по рукам, таскала его следом, заботливо поправляла рукава или туфельки, натянутые на теплые зимние носки… Кристина уверяла себя, что любуется. Только во рту отдавало горечью.