Метелица
Шрифт:
Только она подумала так — в памяти всколыхнулось все, связанное с этим трехстеном, где они сейчас сидят, с отцовской хатой, с местом этим, этой землей — все близкое, родное до боли. Веселость ее мигом прошла.
— Засиделись мы, пора шевелиться.
— Да где ж там пора? — Прося обернулась к старым, отцовским еще ходикам с тяжелой гирей на цепочке. — Вон и одиннадцать не пробило.
— Останется время — потом…
Демид, видно, понял свою бестактность и шумно, заскрипев табуреткой, встал из-за стола.
— Я пойду курну пока.
Когда он
— Это заместо старого шофера? Прошлый раз, помнится, другой приезжал.
— Сейчас на заводе их двое. Демид недавно у нас, Левенкова знакомый. Воевали они вместе, в лагере добрушском вместе были.
— Ага-а, вот оно как. А мужик он хорош, любота! Заметила, как он глазками-то стриг? Неравнодушный.
— Тоже скажешь… — нахмурилась Ксюша. — Просто дурь девать некуда.
— И то верно: на гулянку не попал, теперь вокруг пальца не обмотает, — хохотнула Прося. — А все-таки, может, есть чего меж вами?
— Ну что ты несешь? Опамятуй! Тут дохнуть некогда, а она… Тебя прямо не узнать.
— Эх, Ксюшенька, не все ж кукситься да слезами исходить. Вот ты приехала — и радость мне, душу хоть отведу. — И она опять принялась за свое, весело улыбаясь и поблескивая глазами: — Я к тому, что одной дохнуть некогда, а с хозяином совсем наоборот. И вправду, чего хоронить себя загодя? Девка ты в соку, да и за Артемкой строгий глаз нужен. По нынешним временам мужики в большой цене, особо не раскидывайся.
Все это Ксюша отлично понимала и знала, что у нее будет новая жизнь. Может, потому и уехала из Метелицы. Но сознаться себе в том, а тем более сказать вслух другому человеку еще не могла. Не пришло время.
— Оставим, Прося. Оставим, — не потребовала, а как-то жалобно попросила Ксюша. — Давай о деле.
— Ну, как знаешь. Только мы уже не девочки-подлетки, отстыдились в свое время, надо рассуждать трезво. Сичас я…
Она прошла в горницу и вскоре вернулась с тугим свертком в руке. Сдвинув тарелки с края стола, развернула ситцевую косынку.
— Продала вот излишки, собрала кой-чего, думаю, на корову тебе хватит.
Прося аккуратно пересчитала деньги, свернула их трубочкой и передала Ксюше.
— Ты гляди, если это последние…
— Бери, бери, — замахала Прося руками, — выкручусь, мне нарядов не справлять. Я и так перед тобой в долгу по самую макушку.
— Скажешь тоже. Будто не родня мы.
— Родня, Ксюшенька, родней, а утроба у каждого своя — по отдельности. Оттого, что один сыт — у другого жиру не прибавится. Проживем, ничего, руки-ноги еще крепкие.
— Вот и ладно.
Ксюша встала, прошлась, разминая ноги, бесцельно потрогала теплую стенку печки, заглянула в горницу, потом в окно и, преодолевая желание войти в свою бывшую спальню, остановилась у дверей горницы. Уехала она отсюда еще летом, хотя и наведывалась в Метелицу по воскресеньям, но сейчас у нее было такое ощущение, точно с родной хатой прощается именно сегодня. Почему сегодня, она не могла понять, может, оттого, что собрала здесь и увозит последний урожай — следующий будет в Сосновке, —
Ксюше хотелось войти в спальню — не в горницу, а именно в спальню — теплую и уютную, с тюлевыми занавесками на окне, самодельным платяным шкафом в углу, маленьким столиком у стенки, поближе к свету, и кроватью, широкой двухспальной кроватью с ребристыми металлическими спинками, увенчанными по углам блестящими шариками на узорных квадратах, которую ей купили перед замужеством. Это была ее спальня с тех пор, как она стала прятаться от старших братьев при переодевании; здесь она видела первые счастливые девичьи сны, здесь испытала томление и страх первой любви, сладость мужниных рук, услышала первый лепет Артемки. Здесь все было впервые. И безысходное горе тоже. Этот уголок в хате был для нее родным до каждой трещинки в потолке, до последней царапинки на стенах.
Она хотела войти в спальню, но приказала себе: «Не смей! Отдала — не твое. И нечего душу травить». А может быть, там теперь совсем по-другому. Тогда и вовсе заходить не стоит. И вообще, пора грузиться, дело делать, а то взбредет бабе в голову от безделья. «Глупости», — решила она, отрывая спину от дверного косяка.
Они посидели еще немного, обсуждая домашние дела и заботы. Демид — Ксюша видела в окно — прохаживался по саду, оглядывая деревья, баньку в углу, по-хозяйски трогая шаткий плетень. Он, чужой человек, смело мог ходить по всей усадьбе, поскольку Валет подох сразу после смерти деда Антипа, а другую собаку Прося еще не завела. «И хорошо сделала», — мелькнуло у Ксюши. Каково бы ей было: открывает калитку, а чужой пес не дает войти. Она даже плечами передернула. Вот заведет Прося собаку — и станет Ксюша этому дому совсем чужой.
— Как Максимка, не болеет? — спросила она, отвлекаясь от нерадостных мыслей.
— Пока слава богу. Только боюсь я.
— Чего боишься?
— Разве не слыхала? Хотя да, откуда ты могла узнать, еще и не хоронили. Один из братьев Лозинских помер, Юрка. Позавчера, уже в больнице, в Гомеле. Может, там и похоронят — не знаю.
— А что с ним, болел?
— Да и не болел, кажись. Зачах незаметно.
Юра Лозинский был одним из тех девяти мальчиков, которых брали немцы в свой госпиталь из детдома летом сорок второго. Двое из них умерли в начале сорок пятого, за два месяца до победы, теперь вот третий. Шестеро осталось, и среди них Максимка.
Такое известие не на шутку обеспокоило Ксюшу. Судьбы этих детей накрепко связаны с Тимофеем, и несчастье с любым из них не может не отразиться как на нем, так и на Просе, его жене. Каждому не станешь доказывать, да и не докажешь, что Тимофей ни в чем не виновен. Люди привыкли судить просто: раз посадили, значит, было за что, без тучи дождя не бывает. Ксюша не раз слышала подобное, да и сама рассуждала похоже. Но только когда это касалось кого-то другого, не ее брата: с ним, она твердо знала, вышла ошибка. Однако со всеми ошибок быть не может.