Метелица
Шрифт:
«Да я боюсь его, оставаться наедине боюсь! — вдруг подумала она о Демиде. — Вот дура-то… Чего ради бояться? Чепуха, ерунда все это».
— Брысь, — сказала она вслух, отгоняя навязчивые мысли, и весело рассмеялась этому «брысь», которым отгоняют обычно котов. — Ну, девка, совсем сдурела…
Улыбаясь, в хорошем настроении, она принялась собираться в дорогу. Машина, поди, вот-вот выкатит из гаража, не заставлять же человека ждать. Ксюша вспомнила, что человеком украинки называют своих мужей — «мой чоловик», — и опять рассмеялась, но теперь уже коротко, с непонятным испугом и стыдом, будто кто мог подслушать ее мысли. «Выспалась хорошо, вот и лезут в голову всякие дурости», —
Она совершенно запуталась в своих рассуждениях, нетерпеливо выглянула в окно и, увидев, что Артемка бежит звать ее, помахала ему рукой, дескать, не лети как угорелый, вижу.
Наскоро одевшись, она вышла на улицу. Машина уже стояла во дворе, вздрагивая от перестука мотора, Артемка сидел в кабине и важно поглядывал по сторонам, видно сожалея, что никто из поселковских хлопцев его не видит, а Демид запирал ворота гаража.
Ксюша поздоровалась с ним и остановилась у ворот, не решаясь раньше водителя залезать в машину.
— Здравствуй, Ксения Антиповна, — улыбнулся Демид. — Денек-то, а? По заказу! — Он с шумом прихлопнул проржавевшую от дождей широкую задвижку, двумя оборотами защелкнул массивный висячий замок, повернулся к ней и повторил: — По заказу. Домчим как по брусчатке. Ездила когда-нибудь по брусчатке? У-у, шик!
Они медленно направились к машине, осторожно ступая по сухрапьям прихваченной ночным заморозком грязи. Вставшее над лесом неяркое солнце успело поглотить легкий морозец, но бодрящий холодок еще держался в воздухе, исходил от земли, румяня щеки и вызывая невольные улыбки. Это было первое ясное утро после двухнедельной хмари, сырых ветров и потому казалось особенно благодатным. Сейчас бы пешочком по лесу прогуляться, пошуршать листвой опавшей, похрустеть сухими ветками, не чувствуя гудящей спины, обвисших от работы рук. Только когда это будет… Предстоял суматошный, хотя и приятный (все-таки привозить заготовленное — не готовить) день. Вон уже солнце высветило вовсю, а они еще из Сосновки не выбрались.
Ксюша забралась в кабину, и Демид вырулил свой ЗИС на шлях. Начав еще у гаража, он продолжал рассказывать о брусчатке — дороге из прямоугольных, тщательно отесанных камней, о бетонной трассе Берлин — Кёнигсберг, на которой запросто взрывай «лимонку» — и хоть бы хны, вызывая у Артемки восторг, а у Ксюши сомнение в правдивости рассказа. За всю свою жизнь она не выезжала дальше Гомеля, и слушать такое ей было удивительно. Булыжник — это понятно, дорогу из кирпича «в елочку» тоже видела, но чтобы бетоном землю покрывали… Подзагнул Демид, она — бухгалтер, знает цену бетону.
— Где ж они столько цемента набрали? — спросила Ксюша, не сдержав улыбки.
— Европа большая, — прогудел Демид и умолк. Он, видно, заметил улыбку, понял, что ему не доверяют, и насупился.
«Ишь ты, обидчивый, — подумала Ксюша и пожалела о сказанном. — Ну, прихвастнул, вот беда большая, какой фронтовик не любит приврать. А может, и не врет? Черт их знает, этих немцев».
С
Первым заговорил Демид. Он закурил на ходу, придерживая баранку локтем, выдул в полуоткрытое окно клубок дыма и спросил:
— Это правда, что начальник отдает оборотчика этого, Скорубу, под суд?
— Так уж и под суд…
— А куда же еще?
— Может, постращать решил, чтобы другим неповадно было.
— Значит, все-таки сообщил прокурору о прогулах, или как это формулируется: самовольное оставление работы?
Ксюша помолчала, уставясь взглядом в свои колени, будто в этом была и ее вина, потом выдохнула через силу:
— Сообщил.
Демид хмыкнул, качнул головой и, не докурив папиросу до половины, с силой выбросил ее в окно.
— Силе-он, бродяга! А что же Левенков?
— Да разве директор с ним советуется по этим вопросам! Конечно, Левенков второе лицо на заводе, но его дело инженерное, к тому же он человек мягкий. А что, рабочие осуждают?
— Всяко говорят. — Он кашлянул и со значением указал глазами на Артемку, дескать, сказал бы, что думают по этому поводу заводчане, да при ребенке нельзя.
Ксюша понимающе кивнула и взглянула Демиду в глаза. Это переглядывание их как-то сразу сблизило, словно заговорщиков. Неловкость, которую она испытывала до сих пор, прошла.
— Осуждать всегда легко. Некоторым даже нравится осуждать. Да вот забывают, что Онисим Ефимович действует не по капризу своему, а по закону. Писаны они для чего-то?
Ей было неприятно говорить это, но другого сказать просто не могла, не имела права. Она как-никак бухгалтер и должна поддерживать мнение руководства. А то что же получится — один в лес, другой по дрова: делают одно дело, а выдают за разное. Скорубу ей было жалко. Вернее, не самого Скорубу — так ему, пьянчуге, и надо! — а его детишек и беспомощную жену Дашку. Но и сам Иван, если разобраться, неплохой работник — вон по ведомости заработок дай бог каждому, значит, и выработка, — только непутевый какой-то, безалаберный. Так не судить же за это. Челышев тут явно перегнул палку. Если решил наказать, так наказывай сразу, а то дождался, когда на заводе улеглась лихорадка, выполнен план месячный, и не только выполнен, но перекрыт. Тот же Скоруба и перекрывал задания… Некрасиво получается.
— Обойдется, думаю…
— Упекут, — не согласился Демид. — Как пить дать, упекут мужика.
Молчавший до сих пор Артемка заерзал на сиденье.
— Мам, а чего дядьку Ивана судить будут? Судят же злодеев, бандитов да шпионов.
— Никто никого не судит. И не твоего ума это дело! — рассердилась она, сразу не сообразив, что ответить.
— Когда бы… — протянул Демид.
— А хлопцы все говорят, что будут судить, — пробурчал Артемка и обиженно умолк.
Ему никто не ответил.
И опять в кабине наступило неловкое молчание. Демид не в пример Николе, который на своей полуторке из пассажира душу вытряхивал, вел машину осторожно и умело, то разгоняя до надсадного визга мотора, то притормаживая на ухабах, и тогда она мягко переваливалась, как утка, с боку на бок. Тонкий лед, успевший за ночь затянуть лужи, разламывался под колесами, и Ксюше, видевшей через боковое окошко, как разлетаются прозрачные куски, искрясь на свету, было жаль его — первого в эту осень, чистого и пока еще беззащитного. Вот он впереди, такой свежий, веселый, просто глазу мило, а дотронулся — и пропала красота.