Между Бродвеем и Пятой авеню
Шрифт:
— Вон в том окне сегодня уже два раза появлялась Мила. Она делала мне знаки. Она приветствовала меня.
— Мама? Она встала? Ну, тогда пока, я побежал, — поспешно сказал Коля.
— На обратном пути загляни, — жалобно крикнул Тарзаныч. — Ты же знаешь, как я волнуюсь за нее. Я тут еще пару часов посижу.
В приемном покое Коля переобулся, накинул на плечи халат и с кленовым листом под мышкой взбежал на второй этаж.
На площадке курила Петрова с серым от недосыпания лицом. Она уже вторую неделю дежурила около своей старой матери, которая лежала с Людмилой Васильевной в одной палате. Старуха умирала. Тяжело было слушать клокотавшее, прерывистое дыхание, каким-то чудом еще удерживающееся в старческой груди. Когда ее только привезли, она все
Петрова, увидев его, вымученно улыбнулась:
— Знаешь, твоей сегодня полегче. Она даже выходила во дворик.
Коля быстро пробежал коридор и устремился к палате. Когда он открыл дверь, все женщины, кроме Петровой-старухи, повернули к нему головы, а потом, как по команде, взглянули на койку у окна, где лежала Колина мать. Пока он подходил к ней, слезы навернулись у нее на глаза и потекли по лицу. Коля подсел к ней и пробормотал:
— Ну вот...
Мать схватила со спинки кровати полотенце и прикрыла глаза.
— Ей сегодня легче, — сказала женщина с соседней койки. Она сидела на кровати и ела из банки чернику.
— И анализы, говорят, неплохие, — похвасталась юморным тоном мать из-под полотенца.
— Спасибо Игорю Николаевичу, вернул с того света, — добавила соседка.
— Напугала тебя, — сказала мать.
— Напугала, — пробормотал Коля. — Чтоб больше этого не было, слышишь...
— Правильно, правильно, — поддержала женщина с черникой. — Сама себя убедила, что тебе плохо, вот тебе и стало плохо. А надо надеяться на лучшее, верно?
— Что это у тебя? — спросила мать, отбрасывая полотенце. — Ух ты, какой породистый лист, дай-ка мне сюда. Просмотрела я эту осень, жалко. Что, виноград пожелтел?
— Поржавел, — сказал Коля.
— А береза?
— Береза еще зеленая. Ешь вот тертое яблоко. И гранат.
— А тебе?
— У меня есть... Да, Зимин каждый день ко мне ходит, — доложил Коля, глядя в сторону.
— Да? И как он? Наверное, спал с лица, бедняжка... А у меня сегодня были Валерий Степанович и Аннушка. Представляешь, они всем коллективом подписали петицию, и теперь в Дом культуры приехала комиссия из области. Директора нашего снимают. За ним, оказывается, еще много чего всплыло по старому месту работы. В общем, все это малоинтересно. Я ведь всем сразу сказала, что он у нас не задержится.
— Это потому, что ты сплотила здоровый коллектив. Вам теперь никакой директор не страшен, — рассудительно произнес Коля.
— Ты так полагаешь? — протяжно спросила мать. Было видно, что эта неуклюжая похвала ей приятна.
Она увлеченно принялась рассказывать, как здорово ей помог новый препарат. Рассказывая, она удивлялась сама себе и состроила ироничную мину: прежде ей были неприятны разговоры о лекарствах и болезнях. Коля кивал на каждое ее слово, переспрашивал, радуясь ее разговорчивости. Потом он принялся разбирать продукты в ее тумбочке — позавчерашние груши уже подгнили. Мать замолчала и повернула голову: слабый хрип умирающей старухи донесся с соседней кровати.
— Пожалуй, сегодня я пойду сама в столовую, — сказала мать. — Иди, Коля, у нас уже обед. Вечером приходи.
Коля шел по улице по направлению к школе. И только дойдя до школьного двора, он понял, что забыл дома сумку с тетрадями. «А, черт с ней, со школой», — легко решил он и повернул прочь. Ему захотелось кого-нибудь обрадовать грядущим выздоровлением матери, и он набрал номер Зиминых.
— Аюшки? — спросил голос тети Нины.
Коля швырнул трубку, вышел из будки и медленно зашагал домой. Листья все падали, падали, ложились черенками вверх на землю, сквозь прозрачные кроны сквозило пустынно-голубое небо.
— Растяпа! — бросила она энергично. — Ты так всю жизнь потеряешь и не заметишь. Эта вечная неаккуратность в мелочах — знаешь, к чему она приведет? Ступай и не возвращайся без варежки...
И он ушел, всхлипывая, тяжело ступая в галошах, обутых на валенки, надеясь в душе, что она вернет его, окликнет. Но нет. Он побрел вдоль темной зимней улицы, которая вымерла в это время — по телевизору показывали какой-то захватывающий сериал. Из чужих окон доносились крики, пальба — вот какой славный фильм смотрят люди! Окна, за которыми уютно бормотал телевизор, казались ему особенными — если б они жили за такими занавесками, с таким вот абажуром, они бы наверняка все время были счастливы, варежка б была с легкостью прощена. Варежки не было. Пробродив два часа по улицам, Коля поднялся по лестнице домой, как больной и усталый старик, отдыхая от будущего страха на каждой ступеньке. Дверь вдруг распахнулась перед ним.
— Где ты так долго ходил? — спросила мать.
— Я не нашел ее, — ответил Коля.
— Кого?
— Варюшку.
Молчание. Вдруг мать схватила его и с силой прижала к себе.
— Прости, прости, — прошептала она. — Какая там «варюшка»!..
Коля понял: свой гнев на кого-то, несправедливого и злого, она случайно переадресовала ему.
Потом она представилась ему совсем иная. Это было совсем недавно, еще до того, как Лана дала ему отставку: была пора Маяковского в его жизни. Коля никогда не мог читать стихи так, как положено читать, чтобы иметь представление обо всем творчестве поэта — от корки до корки каждый том. По полгода он не мог сдвинуться с двух полюбившихся ему поэм и нескольких стихотворений. Взгляд его льнул все к тем же любимым строкам, хотя он давно уже знал их наизусть, он не мог сойти с них, как человек, завороженный каким-то одним пейзажем. Коля прочитал вслух заветное «Послушайте!» Иоланте. Она наморщила лоб.
— Не люблю Маяковского.
Это так расстроило Колю, точно она призналась ему в нелюбви к нему самому. Он не умел спорить с ней, но сказал:
— Ты, наверное, его совсем не читала.
— Читала, — состроив гримаску, возразила Иоланта. — «Я волком бы выгрыз бюрократизм». Это плакат. Какая тут поэзия? И не делай, пожалуйста, вид, что тебе это может нравиться. Скажи, что ты любишь Маяковского, нашей литераторше, там это уместно прозвучит, она сомлеет от восторга.
Нет, Коля не умел защищаться. Он несколько минут размахивал руками, пытаясь взлететь. Иоланта со скукой внимала ему.
— И его самого не понимаю, — сказала она в ответ. — На Есенина вон как ополчился, когда тот покончил с собой, а сам... Это признак слабости... — торжественно повторила она чьи-то слова.
Когда Коля пересказал этот разговор матери, дар слова и доводы, исчезнувшие в присутствии Ланы, вернулись к нему. Мать тоже рассердилась. Ее глаза сверкнули, она подняла руку и погрозила кому-то кулаком.
— Для лакея, — процитировала она, — нет великого человека...
И тут воспоминания об Иоланте, отстранив думы о матери, сжали его сердце. Память, повитав над нею, уронила из воздуха перо, как бы вещественную принадлежность Ланы: перед ним стояла ее подружка Вера, словно выступила из волн, относивших его к Иоланте.